Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:
Центром, к которому тянулись все, была, конечно, она – Ксана. Обаятельная, остроумная, полная энергии. Ксану любили все. Она же любила… плескаться в ванне, это особенно волновало компанию. Но при этом успела на свои деньги выпустить сборник футуристов «Рыкающий Парнас» (он будет конфискован сразу после выхода «за порнографию») и, как пишет Лившиц, «забравшись с ногами на диван, подстрекала составителей манифеста “Идите к черту!”» В мансарде под ее водительством он и сочинялся, этот манифест футуристов. За это любили Ксану еще больше, все любили, но Хлебников – просто влип! Из-за нее он, чье сердце Вячеслав Иванов уже назвал «львиным», чуть не убьет здесь человека. Да, да!
«Хлебников сидел, как унылая, взъерошенная птица, зажав руки в коленях, и либо упорно молчал, либо часами жонглировал вычислениями, – напишет через пятьдесят лет в Париже полупарализованная уже Ксана. – Воображал, что влюблен в меня, но, думаю, оттого, что я рассказывала о горной Гуцулии, о мавках». Это, кстати, тоже правда. С Ксаной связаны многие стихи Хлебникова: «Ночь в Галиции», «Мавка», поэма «Жуть лесная»… Но правда и то,
Правда, благодаря инциденту в мансарде случилось нечто невероятное. И гости дома, и даже мы, нынешние, обрели и тут же, увы, потеряли, может быть, великого художника. Ибо Хлебников, остановленный Бурлюком, в тот же миг кинулся к мольберту и схватил кисти. Он запрыгал вокруг него в каком-то заклинательном танце, мешая краски и нанося их на полотно с такой силой, словно в руке его был резец. Когда в изнеможении упал на стул, ноздри его раздувались, он задыхался.
«Мы, – пишет Лившиц, – подошли к мольберту, как подходят к только что отпертой двери. На нас глядело лицо, довольно похожее на лицо Ксаны. Манерой письма портрет отдаленно напоминал… Ренуара… Забывая о технике… я видел перед собой, – заканчивает Лившиц, – ипостазированный образ хлебниковской страсти…» То есть, говоря проще, с портрета Ксаны на всех глядела обнаженная «страсть поэта». Не дверь открытая – здесь было открыто сердце. И, словно догадавшись об этом, будто прикрывая душевную наготу свою, Хлебников, не дав никому опомниться, неожиданно густо-густо замазал холст черной краской… [191]
191
Недавно в переписке Лили Брик и ее сестры, Эльзы Триоле, наткнулся на имя К. Богуславской. Оказывается, Э.Триоле в 1970 г. нашла в Париже Ксану и сообщила в Москву Л.Брик: «Была вчера у Ксаны Пуни. Она живет за городом, у нее был удар, и она почти парализована, квартира же в Париже, на 4-м этаже. Ей необыкновенно повезло в том отношении, что в больнице к ней привязалась ночная сестра, с которой она сейчас живет и которая за ней ухаживает, как мать родная. Была у нее Надя (русская жена художника Фернана Леже.
– В.Н.) и выудила у нее две картины для Москвы или Ленинграда. Ксана ее видеть не могла до сих пор, но икра, московские конфеты плюс две певицы из Большого театра покорили немедленно Ксанино сердце на несколько миллионов. Тут же ей Надя объяснила, что она к нам ни ногой, оттого что мы ненавидим Россию...» Редкие, кстати, строчки в многостраничной переписке сестер, когда они не говорят «о тряпках». Правда, об икре и московских конфетах не удержались - помянули...
Потом, в Куоккале, на даче Ксаны, он горько пожалуется молодому Шкловскому: «Что нужно женщинам от нас? Чего они хотят? Я сделал бы все. Может быть, нужна слава?» Шкловский промолчит. А Хлебников, охладев к Ксане, легкомысленно пропрыгав осень по камням залива, влюбится в Куоккале сразу в двух Вер. Одна, дочь писателя Лазаревского, была точь-в-точь Наташа Ростова, другая же настолько хороша, что вся литература, по словам Велимира, не дала еще ей равного образа. Ах, как писал он о любви! «Русь, ты вся поцелуй на морозе!» Хотя и в любви вновь окажется кукушонком – чужим в чуждых уютных гнездах…
«Я дорожу знакомством с семьей писателя Лазаревского, – напишет Хлебников домой. – Старый морской волк с кровью запорожцев в жилах. Все же Евреиновы, Чуковские, Репины какая-то подделка в конце концов».
Не стоит, думаю, задаваться вопросом, почему Чуковские и Репины – подделка, а средний писатель Борис Лазаревский, кстати флотский следователь, – писатель настоящий. Объективным поэт не был никогда. Могу лишь предположить, что мнения его могли зависеть и от того, сколько раз на дню Хлебников встречал в Куокалле дочь Лазаревского – Веру. Однажды, в августовский день 1915 года, он, например, столкнулся со своей Наташей Ростовой аж пять раз. На берегу залива, потом на вокзале, потом в ресторане, потом в кинематографе и, наконец, снова на пляже, но уже ночью, в половине двенадцатого. Правда, к сентябрю того же года в его жизни возникнет и другая Вера – Будберг…
Не знаю где, но в нынешнем Репине, на берегу Финского залива, стоял когда-то богатый дом Будбергов. У хозяина – дочки. И с одной из них, с «очаруньи» Веры, Хлебников в сентябре просто не сводил глаз. Первый раз увидел ее 12 сентября 1915 года, а через пять дней, 17 сентября, неожиданно встретил ее на море. С семьей барона Будберга его познакомит друг Матюшин, и поэт станет бывать в доме у залива чуть ли не каждый день. Будет приносить Вере цветы, читать стихи, где и назовет ее «очаруньей», и тут же, впрочем, отрекаться от написанного в ее честь и даже советоваться с ней, как надо писать… Небывалая вещь для него…
«Я сижу рядом с нею. Вера грустна… На ней вязаная желтая рубашка для ходьбы на лыжах, и вся она хрупкая, утомленная. Какая-то трогательная неловкость была в ее руках. Я слишком упорно посмотрел на нее, и она неловко поправила край платья. Говорили о погромах. “И нас будут громить”, – сказала она, куря. И северная воздушность, и голубые глаза, грустная, утомленная, почти обреченная, и твердый взгляд, и усталость после перевязки ран, – ведь она сестра милосердия… Налила мне вина. “Можно?” – спросила. Я краснел,
благодарил и смотрел. Оказывается, мы оба любим коз. “Курите, курить мужественно”, – сказала она. Рассказывала про охоту. “Я выстрелила; заряд попал, ну, в зад зайцу. И я просто не знаю, как взяла его за голову и стала его колотить о приклад. Ну, он так кричал, так кричал, просто не знаю. Мне очень жаль было (она закурила) зайца”…» В это время к столу вышла мать Веры и, увидев Хлебникова, крикнула радостно: «Это хорошо – сидеть рядом с невестой: скоро женитесь!» Еще один «выстрел», только на этот раз – в сердце поэта. «Как, – задохнулся он про себя, – Вера – невеста? Признаюсь, слезы подступили к горлу, я заплакал мысленно, как обиженный котенок».Он снова придет к ней. «Я смотрел на эти воздушные волосы севера – облако прически над лицом, большие голубые глаза, похожие на голубой жемчуг, и слушал». И, сам себя перебивая, напишет: «Радость! На руке еще нет золотого кольца». Некто неизвестный, пришедший вместе с ним, грубовато бросит ей: «Вы где жениха подцепили?» Вера покраснеет и скажет: «Это очень трудно, но…» А Хлебников из-за этого «но», из-за отсутствия кольца буквально воспрянет и даже расскажет о Вере своему другу.
«Попытайтесь ухаживать, – посоветует друг, режиссер и драматург Николай Евреинов, которого Хлебников сначала посчитал “подделкой”. – Не действуйте нахрапом, девушку нужно сломить… Чуть что, звоните мне». Плоские эти рекомендации приведут Велимира в неожиданный восторг. «Мы заговорщики!» – кинется он целовать конфидента. А вечером запишет в дневнике: «Пил за осуществление самых пылких надежд…»
Что было дальше, расскажет Шкловский: «Я разыскал Хлебникова, сказал, что девушка вышла замуж за архитектора, помощника отца. Дело простое. Волны в заливе тоже были простые. Хлебников сказал: “Вы знаете, что нанесли мне рану?”» Шкловский опять промолчит. И итоговая строка в «Записках» Хлебникова: «Больше никогда любить не буду…»
Какие там две Веры, ну, какая-такая Наташа Ростова! Ему подошла бы такая же, как он: вольная, сумасшедшая, не от мира сего. Хотите пример? «В каждодневной жизни умозаключения Хлебникова бывали очень неожиданными, – вспоминал, скажем, художник Анненков. – Однажды утром, в Куоккале, войдя в комнату, где заночевал у меня Хлебников, я застал его еще в постели. Окинув взглядом комнату, я не увидел ни его пиджака, ни брюк, ни вообще никаких элементов его одежды и выразил свое удивление.
– Я запихнул их под кровать, чтобы они не запылились, – пояснил мой гость.
Я должен сознаться, – заканчивает Анненков, – что все комнаты моей дачи содержались в очень большой чистоте, и если нужно было искать пыль, то, пожалуй, только под кроватью». Ну, какая женщина, согласитесь, связала бы свою жизнь с таким?..
Нет, он будет еще влюбляться. И, кстати, в женщин с роковым для него именем Вера. Но хорошо с женщиной ему будет, может быть, один только раз. Когда его, длинного и неуклюжего, спеленают, как младенца. Я говорю об одной из пяти знаменитых сестер Синяковых, в каждую из которых поочередно были влюблены русские поэты: в Надю – Пастернак, в Марию – Бурлюк, в Оксану – Асеев, который и женится на ней. В московском доме Синяковых не только собиралась литературная богема слушать «страшные рассказы» сестер, которые они тут же и выдумывали, но в нем, в этом доме, говорят, и родился футуризм. Может быть. Так вот, после революции, когда Хлебников жил на даче Синяковых под Харьковом, Мария (та, в которую был влюблен Бурлюк), когда Хлебников, валяясь на кровати, сказал ей, что он «самый ленивый человек на свете», вдруг предложила: «Витюша, вы… как маленький ребенок. Хотите – я вас спеленаю?» – «Да, это будет хорошо». И Синякова закатала его в простыни и одеяла, связав при этом неуклюжую фигуру несколькими полотенцами. Хлебников, пишет Мария, наслаждался. Она даже всунула ему в рот конфетку: «Вам хорошо?» – «Да, очень хорошо». Именно Мария Синякова, с которой он единственной и целовался (других подобных фактов не зафиксировали ни биографы, ни мемуаристы), подтверждая, что вообще-то поэт нравился женщинам, скажет о нем: «Хлебников был совершенно изумительный красавец… Красивее… я никого не видела… Говорил он тихо и отрывисто, но тех странностей, которые потом у него появились, совершенно тогда не было». А другая Синякова, Надежда, когда поэта арестуют белые за найденный у него документ с подписью Луначарского, пойдет за него хлопотать и освободит-таки Хлебникова из плена. Недаром поэт посвятит сестрам множество стихотворений и даже некоторые поэмы.
Впрочем, от всех бед своих поэт убегал на юг, в калмыцкую степь под Астраханью, где родился. Там, казалось, и было гнездо его. Убегал даже от денег; их и не было у него никогда: не «делач»! Маяковский, устроив однажды издание стихов Хлебникова, был просто сражен: «Накануне дня получения денег я встретил его на Театральной с чемоданчиком. “Куда вы?” – “На юг, весна!..”» – ответил Хлебников беспечно и… уехал.
«Люди поймут, – написал этот предсказатель будущего, – что есть часы человечества и часы отдельной души». Он жил в унисон с человечеством, хотя однажды и разошелся с ним. Просто на часах человечества грянула мировая война. Вот когда он закричит: «Спасите!.. Спасите меня!..» Я обещал рассказать о письмах его к Кульбину, генералу и медику. Да, Хлебникова призовут в армию, и он, забыв обиды и оскорбления, нанесенные генералу, станет слать в Петербург молящие письма: «Пишу… из лазарета “чесоточной команды”… Среди 100 человек… больных кожными болезнями… можно заразиться всем до проказы включительно. Пусть так. Но что дальше? Опять ад перевоплощения поэта в лишенное разума животное, с которым говорят языком конюхов… где ударом в подбородок заставляли меня… держать голову выше и смотреть веселее, где я становлюсь точкой встречи лучей ненависти, потому что я не толпа и не стадо… Как солдат я совершенно ничто… Меня давно зовут “оно”, а не “он”…»