Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Происшествие в Никольском
Шрифт:

Вера поглядывала на часы, она вовсе не хотела торопить мать, но в больнице, на людях, мать могла успокоиться, быстро привыкнуть к новому житью, и, может быть, не стоило тянуть с выездом в город.

Еще Вера боялась, как бы не пришла приятельница матери Клавдия Афанасьевна Суханова и не испортила вконец настроение. Раньше тетя Клаша непременно бы явилась проводить мать. Тогда бы поначалу пошли сочувствия, лишние сегодня, а кончилось бы все разговором, который Вера уже не раз слышала: никольские старухи да и женщины в летах матери в уместных случаях охотно говорили о своих будущих похоронах и о том, где их следует хоронить. Причем разговоры эти велись не только для молодых родственников, с намерением попугать их в воспитательных целях и вызвать к себе жалость, нет, они и самим женщинам, казалось, нравились. Теперь же тетя Клаша снова могла сказать матери, что ничего лучше крематория нет, при этом ее зрачки расширились бы и излучили

сладостное мечтание, но ненадолго. Она тут же бы добавила, что все это впустую, нет у нее московской прописки, без московской же прописки нечего и мечтать о крематории, а так ей все равно, и пусть ее хоронят на Никольском кладбище, в любом месте. Мать выслушала бы ее с доброй улыбкой, как выслушивает хозяйка швейной машинки с ручным и ножным ходом хозяйку штопальной иглы, и сказала бы, что, конечно, там и любое место хорошо, но вот ей соседи Сурнины обещали устроить землю на их участке, возле ее подруги Софьи, это на холме, рядом четыре березы, и оттуда видна долина речки Рожайки с дальними деревнями и грибными лесами. Красиво и спокойно. Обычно Вера терпела такие разговоры, но сегодня они и ей и матери были ни к чему. А Клавдия Афанасьевна уж точно бы сказала сегодня, желая поддержать мать: «Да чего ты стонешь-то? Ты нас всех переживешь. Это мне надо о крематории думать!» И пошло бы. Однако Клавдия Афанасьевна не явилась, значит, обиделась всерьез, да и какая радость приходить в дом, откуда ее выгнали со скандалом… Ну и ладно.

– Ты уж собирайся, – сказала Вера матери, – а то ведь, если опоздаешь, место не будут держать.

– А чего мне собираться-то? – проворчала мать. – Сумка у меня почти готова. Книжку вот, какую полегче, взять. Приключения или про историю. Да у нас и нет…

– Я тебе принесу. У Нинки попрошу. У них много книг.

– Чтой-то Нинки-то не видать в последние дни?

– У нее свои хлопоты. Сегодня-то она обещала быть на станции в полвторого. Тебя хотела увидеть.

– Может, и придет… – сказала мать рассеянно.

Она укладывала в черную сумку с пришитыми недавно желтыми ручками от другой сумки, вконец износившейся, мыло, зубной порошок, щетку и зеленую кружку.

– Ты что? – спросила Вера. – Так, в этом халате, и поедешь?

– Мочалку бы мне не забыть, – проворчала мать.

– Я говорю, ты в этом халате так и поедешь?

Длинное ситцевое платье, похожее на халат, чистое, правда, но лет двадцать бывшее в носке, тряпка тряпкой, сидело на матери плохо, старило ее и горбило.

– А что? – сердито сказала мать, она ждала, что Вера пристанет к ней из-за этого платья; смущалась и досадовала, что смущается. – Хорошее, что ль, мне туда надевать?

– Нет, обязательно надо напялить худшую вещь!

– Ну конечно, там платье будет валяться без дела, новое и хорошее, а потом его потеряют или украдут!

– Ну, валяй, валяй, – сдалась Вера, – иди пугалом.

– Конечно, – проворчала мать, – вам-то что добро! На ветер пустите – и все.

Соня и Надька просились в город, проводить до больницы, но им было запрещено. «За домом присмотрите», – объяснила мать. Вера добавила: «Мамка скоро вернется. Я вас свезу к ней в посетительский день. Вот разрешат ей гулять…» Девочки вертелись около матери, Соня прижалась к ней, заплакала: «Мамочка, мамочка!» Мать растерялась, ресницы ее захлопали, Вера сказала резко: «Сонька, кончай! Чего разревелась? Я говорю, мамка скоро вернется…» Слезы сестры и печальный вид ее расстроили Веру, Соня росла чуткой на беды и несчастья, а сейчас она будто бы прощалась с матерью. Надька не плакала, она стояла с рыжеволосой куклой Ксаной в руках и смотрела на мать молча. Потом сказала по-взрослому, как бы желая успокоить и мать, и сестер, и себя: «Я отцу напишу, чтоб приехал». – «Я тебе напишу! – испугалась мать. – Верк, ты последи, чтобы она сдуру не написала». – «Да она и писать-то толком не умеет, – сказала Вера. – Я ей напишу!.. Ну ладно, присядем, что ли, перед дорогой!..» Присели. Надька была важная, а Соня потерянная и одинокая, сирота сиротой. Вера видела, как глядела мать на младших дочерей, и понимала, чего стоят ей сейчас сухие глаза.

– Ладно, – сказала Настасья Степановна, – встали, что ль. А вы с нами только до калитки…

Прижала у калитки девочек к груди, русые головы их погладила; пожурила Надьку за плохо заплетенную косу, велела девочкам не ругаться, хорошо есть, в особенности Соне, помогать старшей сестре и слушаться ее. Улица показалась Вере нынче удивительно длинной. Веру подмывало обернуться, и как она ни удерживала себя, все же обернулась, увидела сзади, уже вдали, двух девочек.

Мать так и не поглядела назад.

Как всегда ухоженная и нарядная, на станции их уже караулила Нина. Она обняла Настасью Степановну, пообещала ей скорое выздоровление.

– Какая ж ты, Ниночка, у нас красивая! – обрадовалась Настасья Степановна. – И все у тебя так ладно подобрано – одно к одному. Ну точно куколка.

С

деревенской поры «куколка» у Настасьи Степановны было самым одобрительным и даже восторженным определением красивой и богато одетой женщины. Причем женщина эта была франтихой не потому, что бесилась с жиру, а потому, что ей на роду самой природой было написано стать красивой и франтихой. Впрочем, сейчас мать, может, вспомнила и куклу младшей дочери.

– Ну, ты и ресницы наклеила! – сказала Вера.

– А что?

– Ничего. Они у тебя как лепестки у ромашки. Не полевой, а той, что у нас под окном на клумбе. Знаешь, такая лохматая…

– Ну и хорошо! – засмеялась Нина.

В электричке Нина рассказывала никольские новости, при этом она поглядывала на Веру, как бы испрашивая ее, что сейчас следует прежде всего рассказывать с пользой для Настасьи Степановны. Сама Настасья Степановна слушала Нину рассеянно, видимо, все еще думала об оставленных ею девочках и о хозяйстве. Среди прочих забот ее печалило и то, что она не успела оборвать верхушки у тех кустов помидоров, где плоды на нижних и средних ветках уже округлились и налились соком.

– Оборву, – пообещала Вера.

– Около уборной рогатины стоят. Я их принесла для мельбы и антоновки. Солнечные ветви совсем отяжелели.

– Хорошо, – сказала Вера, – подставлю.

Мать и еще делала распоряжения – и насчет козы, и насчет черной смородины, как ее провертывать мясорубкой и сколько класть песку, и насчет прочего. Веру эти распоряжения стали раздражать. Слушая ее, она понимала, что если бы мать ей ничего и не сказала, то и тогда бы она сделала все как надо. Слава богу, привыкла к домашним заботам. К тому же она и дома, и на работе ужасно не любила, когда ей напоминали, что она еще должна делать, как бы признавая тем самым ее человеком бестолковым или, может, бессовестным.

– Ладно, знаю, – сказала Вера сердито. – Чего говорить-то.

В городе Вера с матерью вышли из электрички, а Нина поехала дальше, в Москву. Нина поцеловала на прощанье Настасью Степановну, пожелала ей ни пуха ни пера, сказала, что непременно навестит ее в больнице, а Веру возьмет под свою опеку. Так что пусть Настасья Степановна ни о чем таком не беспокоится и не думает о домашних делах.

К больнице шли пешком, мать шагала за Верой тихая, сгорбленная, в нелепом, худшем своем платье. В иной день, еще месяц назад, Вере стыдно было бы идти по улицам с такой матерью, и она нашла бы предлог улизнуть от нее. Теперь же Вера укоряла себя за прежние настроения и мысли. Она вспомнила, как недели три назад почти по тем же самым улицам мать, энергичная, уверенная если не в самой себе, то в необходимости и правоте своего дела, вела Веру в милицию, и она, Вера, несмотря на свою беду и свой стыд, не могла не удивиться преображению матери. Наседка стала орлицей ради своего обиженного цыпленка. А она, Вера, кто теперь? Ей и думать об этом было некогда, однако же она чувствовала себя сейчас старшей, а мать ей подчинялась и верила, видно, в то, что Вера и в больнице, и на пути к ней все устроит лучшим образом.

– Песку-то я так и не подкупила, – сказала мать у гастронома. – Говорят, что он подорожает. Я все хотела и не подкупила. Ну ладно, потом подкуплю. Если жива буду.

Она вздохнула, и Вера быстро взглянула на нее, стараясь уловить, был ли в обычной присказке матери «если жива буду» особый оттенок. Но, кажется, слова были произнесены машинально, а вздох скорее относился не к ним, а к тому, что мать и вправду не прикупила сахара.

В больнице мать приняли быстро. Вера вышла во двор и скоро увидела ее в окне второго этажа. Женский корпус был свежий, двухэтажный, выкрашенный в бледно-кремовый цвет. Рядом в липах и тополях стояли старые корпуса, крепкие, красные, с узорно выложенными кирпичом наличниками, такие же, как и в Вериной Вознесенской больнице, но пониже и покороче.

– Ну как, хорошо? – крикнула Вера матери. – Привыкнешь!.. Я послезавтра к тебе приду. Книгу принесу и соки куплю. Обследование тебе сделают быстро, и все будет в порядке. Все будет в порядке, говорю!

В приемном покое Настасья Степановна совсем было растерялась, ее пугали белые стены и люди в белых халатах, а людям этим она должна была теперь подчиняться. И в особенности пугал ее больничный запах – он как бы завесой отрезал ее от нормальной человеческой жизни, он был запахом особого мира, в мире этом Настасья Степановна уже не могла быть сама собой и не могла принадлежать себе, мир этот был для нее вынужденным и противоестественным. Но теперь, получив место, Настасья Степановна хоть чуть-чуть, но освоилась на нем, обжилась и повеселела, улыбалась из окна словам дочери. Вера видела, что у матери полегчало на душе. Чувство облегчения от матери передалось и Вере. Она вдруг поверила в то, что все обойдется, ей казалось: и мать считает теперь, что все обойдется. Так они и расстались, Вера пошла из больницы в город в хорошем настроении, спешила в магазины, хотела скорее вернуться к сестрам, чтобы и их успокоить.

Поделиться с друзьями: