Произведения
Шрифт:
Господи, как это хорошо, что проснулось во мне что-то, беспробудно спавшее все эти долгие годы! Как хорошо, что мне так стыдно и так больно! Страшно подумать: ведь или ты или я могли бы не дожить до сегодняшнего дня. И не было бы тогда этого письма и всего того, что будет после него.
Мама, моя самая хорошая, самая добрая мама! Всё теперь будет не так. Я хочу, я мечтаю, чтобы ты была со мной всегда, каждую минуту, каждое мгновение. Я буду укладывать тебя на ночь, как укладывала меня ты. Если захочешь, я расскажу тебе сказку. А утром, как бывало когда-то давным-давно, ты будешь стаскивать с меня одеяло и говорить: "Вставай, соня!"
Мама, как хорошо, что ты есть, что прочитаешь
Ему надо было написать ещё многое. Но он вдруг почувствовал, как зверски хочет спать. Ласково обнимал сон — лёгкий и сладкий, совсем как тогда, давным-давно, в его маленькой кроватке, которую качала материнская рука. Заснул он быстро и легко в ожидании добрых красивых сновидений…
Утром няня, пришедшая умыть его, нашла писателя С. мёртвым. На его лице застыло выражение глубокого удовлетворения, какое бывает лишь у людей, выполнивших очень трудное, но, быть может, главное дело всей жизни.
…Рассказ "Письмо к матери" открывал посмертный сборник избранных произведений писателя С. В предисловии его назвали последней яркой вспышкой безвременно угасшего таланта и лучшим творением автора.
…А мать так и не прочитала адресованного ей письма. Она не читала произведений своего сына — книжный текст был для неё слишком мелким, не под силу её старым уставшим глазам. К тому же её грамоты с трудом хватало, чтобы по слогам на сотни раз перечитывать бережно хранимые письма сына, которые он при жизни аккуратно посылал ей раз в месяц.
Собрался дед помирать
Тёплые мягкие пальцы касались головы невесомо, бережно перебирали каждый волосок, еле ощутимо гладили, слегка щекотали играючи. От непривычной этой ласки делалось внутри знобко и сладко. Всё в нём отзывалось радостно на эти нежные прикосновения. И всплёскивало глубоко упрятанное памятью: так уже было когда-то, помнил он эти тёплые руки и их ласковость. Не памятью помнил — сердцем. Василь чуял на лице своём горячее дыхание и тихий ясный свет стоящих над ним немигающих глаз. Надо бы отмахнуться — поди, не маленький уже! — а он всё медлил, всё ждал чего-то. И дождался! Кто-то холодный, злобный разом вырвал его из тепла и ласковости, наклонился к нему, норовя сделать худое.
Василь распахнул глаза. Корявая лохматая туча, застя свет, заглатывала солнце. А прямо над Василёвым лицом горбатым страшилищем дыбился мёртвый подсолнух. Уже лысая, чёрная от перезрелых, наполовину осыпавшихся семечек подсолнухова рожа щерила свой щербатый рот и хищно щурила единственный глаз. На загривке трепыхались два громадных жухлых листа, готовясь то ли схватить, то ли ударить.
— Ты чо! Ты чо! — отмахнулся Василь от страшилища, а ноги сами собой уже подхватили его и помчали прочь.
Он продирался сквозь заросли ощетинившихся подсолнухов, и каждый из них норовил ухватить его. Шершавые листья больно шоркали по спине. Стебли хлестали по ногам. А тяжёлые подсолнуховы головы больно бодали. Василь чуток перевёл дух, вырвавшись в табачник. Но и табачные, почти уже созревшие листья сегодня шипели на него и хлёстко шлёпали по спине. Когда огород остался позади, Василь остановился, переводя дух.
— Во скаженный! — ругал он себя. — Сколь делов неделаных, а он, вишь ты, разлёгся на солнышке да и скочевряжился. Бежал — чуть в штаны не пустил, а всех страхов-то: дождь сбирается, ветром лист затрепало. Ладно ещё, дед не видел…
— Василь! — донёсся до него знакомый хриплый зов. — Васи-иль!
Надо бежать, а то достанется от
деда. А тот уже стоит на крылечке, сердито трясёт бородой.— И де тока тебя нечистая носит! Всю горлу с тобой, окаянным, проорал. Ровно бес скрозь землю проваливается.
Василю и оправдаться некогда. В открытую дверь видит он стол, а там — миску, и всё в нём неудержимо тянется к ней. В миске — варёные картохи, посыпанные резаным луком и политые постным маслом. А рядом — кусмарь колбасы. Василь выбирает картоху покрупнее, берёт её в одну руку, колбасу — в другую и туда же приспосабливает краюху хлеба. Картоха холодная, хлеб подсох, но он уминает за обе щёки.
— Кликал, кликал тебя да и плюнул, — говорит дед.
Василь перестаёт жевать и подозрительно осматривает содержимое миски.
— Куда? — спрашивает он деда.
— Што куда? — не понимает тот.
— Плюнул-то куда?
— Тьфу ты! Сам нехристь и других в грех вводит!
Дед ругается только для порядка. Нутро же у него доброе. Доброта его так и светится в глазах. Только дед всё норовит занавесить их кустистыми бровями. Вообще дед у Василя что надо. Только вот всё говорит, что больно зажился на этом свете, что давно уж ему место на погосте, а он всё в миру маячит, Бога гневит. Но теперь всё — помирать собрался. Вот и Ольгу — Василёву мать (деду-то она внучкой приходится) — вызвал. Уж и телеграмма ответная пришла: завтра должна быть. Оттого и прёт из деда радость. А чтобы скрыть её, он и ворчит без передыху.
— Чо руками-то хапаешь? Ложки, што ли, нет, язви тебя!
Рядом с миской, и правда, сегодня ложка лежит — рябая от съеденной краски, с обкусанными краями. Железные дед вовсе не признаёт: "Дурак придумал — тока зубья об их обламывать". Да и эти-то он достаёт раз в год по обещанию. А ложки у деда, должно, его одногодки. Да и больно уж велики для Василёва рта. Картошку из них приходится высыпать, запрокинув голову, наподобие курицы у корыта с водой. Нужна ему ложка эта! Да и сам-то дед часто ли берёт её в руки? Как-то оба они привыкли обходиться без этой чепуховины. Еда у них с дедом круглогодично одна и та же: варёная картоха с луком и постным маслом, да к ней — кусок мяса или солёного сала. Всякий другой харч дед считает баловством. Правда, Василю по его малолетству покупает иногда в магазине лакомство — колбасу. А может, и не по малолетству, а чтобы не обидно было: у деда своё лакомство — табак, надо, чтобы и у Василя какое-то было.
Управившись с едой, Василь начисто вылизывает миску, смахивает со стола крошки, высыпает их в рот и с отяжелевшим животом выкатывается из-за стола.
— Бог напитал, никто не видал, — говорит он всегдашнюю дедову присказку.
— День прошалался невесть где, а делов неделаных — ворох, — заводит дед свою песню. — Хоть двор вымети, што ли. Приедет завтрева цаца наша, опеть нос морщить будет.
Василь покорно берёт веник и начинает отгребать от крыльца толщу подсолнуховой шелухи, смешанной с окурками, щепками, разным другим мусором.
— До морковкина заговенья будешь ширкаться веничком этим, — говорит дед.
Он выбирает из кучи новеньких мётел одну поокладистей и вручает её Василю. Тот примеривается к черенку, вдвое выше его самого, плюёт на ладони, размахивается и бьёт метлой в землю. Метла взбрыкивает наподобие норовистого коня и отталкивает Василя в сторону. Тот напыживается, широко расставляет ноги, натужно краснеет и, наддав, снова размахивается метлой. Но прутья, как заклятые, ровно врастают в землю, а тяжёлый черенок норовит поддать в бок. Некоторое время Василь ещё борется со строптивой метлой, но скоро сдаётся.