Проклятая русская литература
Шрифт:
Верейский задумчиво покосился на Ригера.
— Юношеские планы могли быть и забыты, Марк. Но надо заметить, что во всех писаниях Толстого о Церкви присутствует элемент сильной личной обиды, неудовлетворенности и раздражения. Возникает вопрос: если человек проповедует то, что мы сейчас называем терпимостью к чужим взглядам, почему он сам пишет о Церкви столь нетерпимо? Слишком отчетливо звучат в его пассажах ненависть и оскорбленное самолюбие… Кто так оскорбил его? Кто-то из церковных унизил? Этого мы уже никогда не узнаем, но ненависть к православию становится идиосинкразией.
— И не только — к христианству вообще, — не согласился Ригер. — Профессор С. Булгаков вспоминал о своей беседе с Толстым в Гаспре, в Крыму, в 1902 году: «Я имел неосторожность в разговоре выразить свои чувства к «Сикстинской Мадонне» Рафаэля, и одного этого упоминания было достаточно, чтобы вызвать приступ задыхающейся, богохульной злобы, граничащей
— Ладно, — вздохнул Голембиовский, — заканчивайте, Алеша, осветите последние годы жизни.
Верейский кивнул.
— Через год после отлучения, в 1902 году, Толстой написал кощунственную легенду о дьяволе — «Разрушение и восстановление ада». Софья Андреевна в своем «Дневнике» писала: «Это сочинение пропитано истинно дьявольским духом отрицания, злобы, глумления надо всем на свете, начиная с Церкви… А дети — Саша, ещё неразумная, и Маша, мне чуждая — вторили адским смехом злорадствующему смеху их отца, когда он кончил читать свою чертовскую легенду, а мне хотелось рыдать…». В том же 1902 году Толстой написал свое знаменитое обращение «К духовенству», полное такого цинизма и нелепости, что даже в Советской России его напечатали только однажды — в 90-томном Полном собрании сочинений, которое доступно лишь для специалистов, ученых-филологов. В это же время, с февраля 1902 года, состояние здоровья Толстого начало ухудшаться: он перенёс тяжёлую болезнь. Врачи опасались за его жизнь. Ему пришлось поехать в Крым и провести там более полугода. В это время было предпринято несколько попыток убедить Льва Толстого покаяться, примириться с Церковью и умереть православным христианином. Но Толстой решительно отверг такую возможность: «О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что такое церковь? Какое может быть примирение с таким неопределённым предметом?» Семейная жизнь Толстого тоже превратилась в мучение и для него самого, и для семьи. В отношениях между Толстым и его женой и сыновьями нарастало взаимное отчуждение. Он несколько раз заговаривал с женой о разводе, отказался от всего имущества. Его часто мучила мысль уйти из дома. В последние годы Толстой особенно сблизился со своим издателем Владимиром Чертковым. В июле 1910 года под влиянием Черткова Толстой тайно пишет завещание в ущерб интересам жены и сыновей, в котором он отказывался от прав на сочинения и все свои писания после смерти предоставлял на редактирование и издание Черткову. Он умер без покаяния и ушел из жизни непримиримым врагом Церкви.
Сегодня некоторые высказывают мнение, что в конце жизни писатель, возможно, испытывал колебания и помышлял о возврате в Православие, однако документальных свидетельств «колебаний Толстого» нет. Несмотря на это, уже более 100 лет в России находятся люди, требующие «реабилитации» Толстого и удивляющиеся, почему на могиле писателя нет креста. Возмущающимся он дал ответ сам: «Я действительно отрекся от церкви, перестал исполнять её обряды и написал в завещании своим близким, чтобы они, когда я буду умирать, не допускали ко мне церковных служителей и мертвое мое тело убрали бы поскорей, без всяких над ним заклинаний и молитв, как убирают всякую противную и ненужную вещь, чтобы она не мешала живым».
— Да-с… грустно, — вздохнул Голембиовский.
— Но… — осторожно обронил Муромов, — кое-что, он, кажется, понял. Оригинальностью мышления Толстому не похвалиться, и многое надо списать, как я уже говорил, на влияние Руссо и философии Шопенгауэра, на близость к теософским оккультным учениям, на интерес к масонским журналам и учению Будды, — всё это, смешиваясь, превращалось в «его взгляды». Однако в конце жизни сам Толстой признал, что его концепция «разумной веры» нелогична и запутана. В «Дневнике» от 17 октября 1910 года писатель делает это горькое признание: «Читал Шри Шанкара. Основная метафизическая мысль о сущности жизни хороша, но всё учение путаница, хуже моей».
— Способствовал ли, по-вашему, Толстой разложению русского государства?
— Если точно исследовать, какими тиражами выходили книги Толстого в России, кто их читал, какие выводы делались из прочитанного, то да, — задумчиво обронил Верейский, — воспринимали его на ура, а так как «ум у каждого был не свой» — что ж удивляться? Существуют реальные документы, которые показывают, что те или иные публицистические статьи Толстого, например, «Солдатская памятка», способствовали разложению армии. Сами эсдеки указывали на это, хотя его идеи были очень далеки от идей социал-демократов. Влияние толстовских идей во всей их двойственности, то есть и непротивления злу насилием и критики государства и Церкви — испытали на себе практически все русские интеллигенты начала ХХ века. Это видно по их письмам, дневникам, мемуарам…
— Но сегодня толстовство мертво, — пробормотал Ригер, — я о нём вообще не слышал.
—
Не совсем… — оспорил его Верейский, — толстовцы — это те, которые пытались выполнить заветы Толстого в области практической жизни и организовывали земледельческие коммуны, но быстро выяснилось, что русским интеллигентам плохо удается пахать землю и не получается собирать урожай. Но толстовство — это и утверждение, что в христианстве важна не мистико-догматическая сторона, а моральная — не делать зла другим, исполнять заповеди… Когда сегодня люди говорят подобное, они, сами того не осознавая, проповедуют толстовство.Голембиовский вздохнул и поднялся.
— Я как-то видел книгу одного американского издательства, — проронил Муромов, — это был Диккенс. Я удивился, том был в два раза тоньше оригинала. Я почитал. Что интересно, хуже не стало. Толстого тоже не мешало бы… почистить.
Ригер расхохотался.
— У нас предложение кастрировать классика воспримут как кощунство…
— Вот именно. Его пассажи за кощунство никто не принимает, но урежь их — завопят, — Голембиовский махнул рукой, — Ладно, обобщим. По мнению Бердяева, Толстой был злым гением России, соблазнителем ее. Он дал нравственное оправдание русского нигилизма, соблазнившее многих. С этим не поспоришь. Толстовская мораль восторжествовала в русской революции, но не теми идиллическими путями, которые мнились самому Толстому. Он сам, вероятно, ужаснулся бы этому воплощению своих моральных оценок, но именно он вызывал тех бесов, которые творили революцию, и сам был ими одержим. Толстой был максималистом и отрицал государство и историю, что тоже осуществилось в русской революции. Толстой отверг государство, как источник зла и насилия, оказался выразителем анархических инстинктов. Толстовская мораль расслабила русский народ дурным непротивленчеством дьявольскому злу, убила в нации инстинкт силы и славы, но оставила инстинкт эгоизма, зависти и злобы. Он обоготворял физический труд, в котором искал спасения от бессмыслицы жизни, но высокомерно презирал духовный труд и творчество, и эти толстовские оценки также проступили в русской революции. Творец, Толстой не ценил личности и таланта, и явился одним из виновников разгрома русской культуры и разрушения России. Толстой стремился к святости, но святость не может быть нигилистической. Он ничего не достиг, лишь потерял свою душу и отравил ядом своего кощунственного недомыслия целые поколения. И потому преодоление толстовства есть духовное оздоровление России, ее возвращение к своей миссии в мире. Романы оставить, но отредактировать, а его самого — к чёрту…
— Ну, он и так там находится, — кивнул Ригер, — а я запишу себе для памяти, что гениальность в безбожном мозгу вполне совместима с глупостью.
Глава 11. «Смертник»
«Если я обречён, то обречён не только на смерть,
но и на сопротивление до самой смерти». Франц Кафка.
— Ну, и кто следующий? Чехов?
— Да, пожалуй.
— Если вы, Борис Вениаминович, решите выбросить его из литературы, мне даже страшно представить физиономию Шапиро, — расхохотался Ригер, — его диссертация…
— А за что его выкидывать-то? Человек вроде приличный, — удивился Верейский. Он помнил, что на факультете все дамы-филологи были подлинно без ума от Чехова. Чехов был словно лакмусовой бумагой духовности, а любовь к нему — патентом на «культурность».
Сам Верейский, однако, Чехова не любил и когда-то, прочтя всего, больше к классику не возвращался даже на досуге — не тянуло. Теперь перечитывал, листал мемуары, просмотрел многие исследования. Понимание пришло быстро, — тяжелое, удручающее. Верейский хотел было поделиться с Ригером, но что-то остановило. В итоге, на новой встрече на кафедре, — снова под коньяк и кофе, ибо Голембиовский ослабил режим — начал излагать всем известное и очевидное, пообещав коллегам напоследок поделиться своими догадками и некоторыми испугавшими его самого выводами.
— Чехов — единственный русский писатель-красавец, чью красоту в молодости отмечают даже мужчины. «Я увидел самое прекрасное и тонкое, самое одухотворенное лицо, какое только мне приходилось встречать в жизни», — писал Александр Куприн, убежденно прибавляя, что чеховское лицо «никогда не могла уловить фотография, и не понял и не прочувствовал ни один из писавших с него художников». Лазарев-Грузинский тоже свидетельствует: «Чехов казался мне очень красивым, но мне хотелось услышать женское мнение о наружности Чехова, и я спросил женщину, когда-то встречавшуюся с Чеховым, что представлял тот собой на женский взгляд? Она ответила: «Он был очень красив…» Вот С. Елпатьевский: «Красивый, изящный, он был тихий, немного застенчивый, с негромким смешком, с медлительными движениями, с мягким, терпимым и немножко скептическим, насмешливым отношением к жизни и людям».