Пролог (часть 2)
Шрифт:
Агент МГМ (голливудская фирма «Метро Голдвин Мейер», с которой у Антониони контракт), нашедший Марка, рекомендуя его для пробы, сказал: «Я нашел вам парня, который действительно умеет ненавидеть».
— Это не ненависть, — говорит Антониони. — Они ещё не умеют ненавидеть.
Он собирался три месяца снимать и потом три месяца монтировать.
— Больше всего я люблю монтаж. Это самая творческая часть работы. Через шесть месяцев картина будет готова.
Но разговор был в июле. Прошло уже пять месяцев! В МГМ мне сообщили сегодня, что Антониони в самом разгаре съёмок.
Может быть, главная причина задержки — попытки «продраться» сквозь Голливуд?
— Я бы никогда не приехал в Голливуд делать фильм. Ещё ни один европейский режиссёр
Неожиданно спросил сам:
— Как вам понравился Голливуд?
— Интересно, — сказал я. Не потому, что осторожничал, а потому, что журналисту, приехавшему впервые в Голливуд, он действительно интересен.
— По-моему, это страшно, — сказал он тихо, — страшно. Самодовольный, богатый, немощный и грязный старик. Уже ничего не может сам, но может покупать. Вы знаете, в 1967 году они сделали только восемьдесят картин. А раньше делали по восемьсот, интересно это проанализировать.
— У вас нет никакой надежды насчёт Голливуда?
— Вы имеете в виду искусство?
— Да.
— Никакой. Я стараюсь, чтобы в моей съёмочной группе было как можно меньше людей из Голливуда. Даже подсобных, даже второстепенных. Они пропитаны голливудскими традициями, штампом, самодовольством. — Он усмехнулся: — Когда молодым ребятам, которых я снимаю в фильме, говорят, что я работаю вместе с МГМ, они отказываются сниматься — говорят, что это предательство. Мне приходится им объяснять, что я делаю это, только чтобы по лучить деньги. У меня нет денег. У МГМ есть. Почему мне не взять их деньги, если это даст мне возможность сказать то, что я хочу? Но мне нужна абсолютная независимость от них. Не только юридическая независимость. Но и независимость от их атмосферы, от здешних традиций. Если мне не удастся продраться сквозь них, я откажусь от идеи…
Он это сказал запальчиво. Мне показалось, что, может быть, именно сегодня у него были тяжелые переговоры с «немощным и самодовольным стариком».
Я спросил, что он собирается снимать после этого фильма.
Он махнул рукой.
— Пройдёт шесть месяцев. За это время так много изменится в мире. Разве можно сейчас сказать, над чем будешь работать?
Я подивился тогда этой, я бы сказал, журналистской привязанности большого художника к событиям и времени. И, честно говоря, тогда не думал, что за это время произойдёт много изменений в молодёжном движении Америки. Но с того времени действительно очень многое изменилось. Уже через месяц был Чикаго. Я не знал, что Антониони приезжал в Чикаго в те горячие дни, иначе я обязательно повидался бы с ним. Но я могу представить себе, что чувствовал он тогда возле знаменитого теперь отеля «Конрад Хилтон», когда полиция избивала молодежь. Я могу себе представить, как много нового эти чувства принесли в его будущий фильм.
В одном из интервью после Чикаго он говорил так: «Молодые люди утверждают, что покончили с этой страной. Что они не верят в неё больше… Но они верят. Даже в Чикаго. Я был там. Я видел, что ребята не поняли, что с ними произошло. Это было страшно. Они говорят: „В следующий раз мы придём с оружием“. Но позже они увидят, что не смогут стрелять, потому что они ещё не отчаялись до конца. Это ещё не то отчаяние, которое заставляет стрелять. Вы знаете, в Америке люди типа Никсона производят на свет свою полную противоположность… Во времена Эйзенхауэра были битники. Джонсон породил хиппи. А Никсон? Что будет при Никсоне?
Но, как бы ни был открыт сценарий для новых эпизодов, мне трудно представить, что можно вплавить в него те изменения, которые произошли в Америке, условно говоря, после Чикаго.
За это время в общем-то умерли хиппи. Я не имею в виду внешнее проявление этого движения — бороды и наряд. Чикаго испугал тех, кто игралв протест или оказался слаб духом. Ну а тех, кто был искренен и. не был намерен бежать, Чикаго заставил, пожалуй, понять бессмысленность игры в цветочки с этим обществом».
И ещё одному
научил Чикаго. Он заставил понять, что полёт мальчика, разрисовавшего самолёт и написавшего на нём хорошие слова, был полётом в никуда. Даже прекрасное парение бессмысленно, если, нет цели. В конце, концов оно обязательно кончается катастрофой.Осень ушла на зализывание ран. Но появилась ли за это время у молодёжи цель «полёта» — никто не знает. Это покажет будущее. И это может предсказать художническая интуиция.
Я с нетерпением жду выхода фильма на экран. Я жду его как продолжения разговора.
Святой Джозеф не отвечает за будущее, или Всякое может случиться
Новогодние и рождественские пожелания счастья американцы развешивают дома на верёвочках — от стенки до стенки — как бельё для просушки. Чтобы гости видели, сколько у хозяина доброжелателей. Или — на жалюзи окон, чтобы и прохожие видели.
Свои — я держу кучками на столе. Если развесить — получится открыточного счастья метров на тридцать с гаком.
Отдельно лежат открытки не столько доброжелательные, сколько корыстные — так сказать, «требовательные». Например, от администрации дома. Эта открытка пришла с довольно длинным реестром — кому я должен вручить рождественские подарки. Подарки, чтобы не было недоразумений, работники администрации предпочитают брать деньгами.
В гараже вывесили заметное белое табло на стене. Вокруг него с настырной многозначительностью подмигивают разноцветные лампочки. Мрачные служители гаража время от времени заносят на табло крупными буквами фамилии клиентов, которые уже «внесли» подарок. Если ваша фамилия не появится до Нового года, то после 1 января может случиться несчастье — лопнет, например, шина.
Мой приятель получил в 1967 году поздравление от управляющего домом: «Желаю вам веселого рождества, сэр, и счастья в новом году». Сэр закрутился и забыл о подарке. Пришла вторая открытка: «Снова желаю вам веселого рождества, сэр, и счастья, в новом году». Тот опять проволынил с подарком. И пришла третья открытка от управляющего: «Желаю вам веселья, сэр, и счастья в третий и последний раз».
Счастье выколачивают разными путями.
В церкви святого Джозефа на 42-й улице сыро и пусто, как в нетопленой бане. На весь огромный зал четыре-пять человеческих фигур. Стоят коленями на пластиковых подушечках. Локти на спинке передней скамьи. Голова — вниз. Пальцы рук переплетены, как большая застежка-«молния». Кто-то, привалившись лбом к скамье, просто спит. Служитель спокойно, но цепко берет за плечо. В церкви спать нельзя.
На стене плакатик: «Твори, счастье — жертвуй».
И неподалёку нечто вроде столика. На нём папье-машевый муляж книги. Навечно открытая страница крупными буквами диктует прихожанам образец молитвы святому Джозефу: «Святой Джозеф, апостол Христа, спаситель в нужде, творец счастья! Во всех своих молитвах я буду просить тебя: сотвори чудо, дай мне счастье…» За этими словами стоит многоточие, открыты скобки, и в скобках мелкими деловыми буквами. значится: «Ниже излагайте свои просьбы. Если вы хотите, чтобы их прочел святому Джозефу отец Джеймс, то запишите просьбы на листке бумаги и оставьте здесь вместе с пожертвованиями».
Рядом стопочкой и лежат эти самые «просьбы». Листочки бумаги, аккуратно сложенные или смятые, исписанные карандашом или шариковой ручкой, ломким старческим почерком или круглым ученическим.
«…Дай мне счастье, накажи Антонио за то, что украл мои щётки…», «…Он пришёл и положил деньги на стол. И тут же вошёл полицейский. А я ведь не собиралась брать деньги. Я хотела по любви. А он, нарочно деньги вынул, чтобы посадили меня…», «…Помоги устроиться в кафе на 54-й улице…», «…Пусть только выздоровеет Лесли, пусть только выздоровеет. На лекарство, ты же сам знаешь, денег нет…», «…Дай счастье, не дай разориться мистеру Крауну…», «…Она изменяет мне. Верни её в лоно семьи, святой Джозеф…», «…Машина совсем как новая, а они дают за неё полцены…», «…Я точно знаю, что Антонио украл мои щётки…».