Промысловые были
Шрифт:
У Федора родовая память о благочестии сидела внутри, не спрашивая разрешения, и при таких разговорах все внутри противилось, но он подлыбливался и терпел. А куда деваться? Бывало, и брат Гурьян, живший в отдельной староверской деревне, приезжал к ним в поселок и тоже сталкивался с мирским. Шел договариваться насчет трактора вывезти муку на берег. И вот у склада на санях-волокуше сидят трактористы и грузчики, молодые ребята. Грязища дождевая, дрызг вокруг. Все курящие, и полторашка пива идет по кругу. А обложной привычный мат с такой силой стоит, будто сквернословие, парализовавшее Русь, стало обязательным и настойчивым условием жизни, и требовалось уже и от матерей, и от девушек, и от малышей. И строгий Гурьян тоже пробросил средней силы словечко, да так, что и не сгрубить совсем, но и обозначить, что,
Троня привычно бросал окурки. Вокруг стояла весна в самой первой, нежнейшей зелени листвяжных иголок, салатовых стрел чемерицы по серой полегшей траве, учесанной течением. Синих и белых первоцветов, вешающих под светлую полночь мохнатые подзакрытые бошки. Воды, с каждым днем все более прозрачной и проседающей в каменные берега. И лежали средь моха и льда ржавые карданы, электромоторы и догнивающие фуфайки, и Троня был одной плоти с этим раззором, и куря, сквернословил с особым смаком, словно ему доставляло особое удовольствие пытать Федора на староверскую твердость.
Нашли еще две буровые и вернулись к заспанному Нефеду, который ворчал, что вода «падат» и что сталкивать «пароход» пришлось «два раз».
Федор отослал фотографии и списки знакомцу-дельцу, но то ли состояние «шпинделей» не устроило, то ли еще что-то, но так ничем и не кончилась затея. Да и вся поездка оставила тяжкий осадок и началась неладно. Федор поехал, разругавшись с женой, Анфисой, которая просила не уезжать, пока не посадят картошку. На самом Енисее весна намного раньше, чем в хребте, и охотники обычно отправлялись в тайгу, вспахав огороды, и огороды эти держат и становятся камнем преткновения. Анфиса упирала, что «бурова эта журавель в небе». А Федора возмутило то, что она поставила на одну доску огород с картошкой и миллионы, маячившие в случае удачи с буровыми. Он видел в этом «бабью» недалекую сущность и кипел от раздражения. И вот он вернулся, ввалился в избу, обожженый солнцем и невыспатый, и Анфиса, давно забыв обиду и соскучившись по кормильцу, бросилась собирать на стол. Федор сказал, что пойдет на «пять минут» к знакомому охотнику, узнать, как дела. У того сидела компания – все либо собирались куда-то, либо откуда-то вернулись. И началось заздравное «Держите», и… в общем, домой он вернулся под утро. А когда из предприятия ничего не вышло, Федор на Анфису еще и озлился и чуть не виноватою объявил.
Федя, хоть и удалялся от веры, но, как часто бывает у нехристиан, склад имел чуткий к мистике. К своим ощущениям прислушивался, любил рассказывать сны и относился к ним внимательно. И то ли добавился хмельной загул после неудачи с продажей буровой, тяжкое и беспричинное чувство вины, то ли дело и впрямь было неправедное – но стал во сне являться ржавый журавель, буровая, оживающая в грозной своей страхоте и скрежетно ломящаяся в погоню за ним, катящимся с сырой горы по ржавому в синий отлив ручейку.
Стала кошмарным видением, а он не мог понять, отчего, и, ругая дельца, жалел потраченных сил. Бывало, буровая догоняет, бьется, как в неводе, сердце Федора, и от трепета и сон будто отпустит хватку, и Федор закричит в просвет: «Это же сон! Это не поправде!» И всплывая, освобождаясь, продолжает поражаться магии приснившегося: «Ну не может это все быть «просто так», ведь что-то за этим же есть!» Больно подробно, убедительно, а главное, сильно все построено. Понятно, кроме буровой были и другие картины, которые Федор всю жизнь помнил. Еще юному приснилась весной в тайге в избушке девушка с длинным лицом и светлыми волосами. Была она в изумрудно-зеленой майке, какую он никогда не видел. Сильнейшее впечатление, осязаемое, материальное, оно многократно превосходило по силе воздействия виденное наяву. Проснулся завороженный. И всю жизнь вспоминал. Гурьян говорил, что это бесишко искушает.
Но сны Федора привлекали, он оказывался в них умнее и тоньше, чем в жизни. Являлись какие-то подробности чьей-то речи, меткие соображения в областях, которых он не касался, и даже фамилии приходили, которых не слыхивал. Будто расписывал роли и писал диалоги кто-то более сведущий, чем он сам. Однажды приснилась фамилия Ачимчиров. Тогда еще не убрали радио с длинных волн, и лесные мужики были при музыке и известьях. Так вот спустя месяц после сна он услышал по радио: «Руслан Ачимчиров одержал
победу в тяжелом весе»…2. Слабовастенько
Федор и рад был заработать хоть на чем, но верным оставались лишь рыбалка и охота. Участок его лежал к востоку от брата Гурьяна, еще дальше от поселка, но если Гурьян заезжал чуть не в августе, то Федор тянул до последнего, сидел в деревне, рыбачил омуля, а потом пробирался в тайгу на снегоходе – дождавшись, когда «подбелит тундры». Снега много и не требовалось, и едва подсыпало – трогался по профилям, таща груз.
Брат Гурьян пешком пробегал участок, подлаживал ловушки, проверял дальние избы на предмет медвежьей диверсии, а потом с удовольствием осеновал на базе, бороздя на лодке по красавице-речке, добывая рыбу и птицу, и в зиму уходил довольным и подготовленным. И даже вот что отмачивал: до снега пройдет капкашки и взведет их, что б потом только приваду осталось «повешать». Избушки, особенно речные, у Гурьяна были сделаны с особой любовью, основательно, аккуратно, чтоб самому приятно. И вокруг чистота – ни бумажки, ни банки.
Гурьян же приезжал по снегу и уезжал, понятно, по снегу. По воде заезжал наскоро дров подпилить до комара и особо не прибирался. Летом вокруг все так и валялось – банки, которые собаки растаскивали, соболиные тушки. Могла и крыша подтечь. Вся надежа у таких, как Федор, на снег, да холод – снег присыплет, проложит, холод скует, и все наладит, заштукатурит, как клей могучий. Мудро знать такую спасительную силу зимы – никаких тебе дождиков, только крепость и строй. И зачем навес перед избушкой доской внахлест крыть? Жердей накидал, а снег щели присыпал, залатал – и после хоть завали, на полу ни снежинки. Остальные братья за что не возьмутся – все равно дотошно делают, а этот взвешивает затраты, на сорта делит. Что-то обязательно надо, а что-то так, малым дефектом можно пустить.
Этой осенью Федор заехал по обыкновению по первой пороше – главное было из деревни выбраться по шевякам – комьям и гребням грязи, в тепло размешанной тракторами и бетонно проколевшей на морозе. По тайге же одолеть требовалось первые километров шестьдесят – дальше шел подъем в плоскогорье, на лбу которого садились снеговые заряди, летящие с юго-запада, и снега было – хоть боком катись.
Поначалу сезонишко неплохо пошел. Федор приехал в первую избушку вусмерть уханьканным. Лесин нападало по его дороге, пропиленной в ширину снегохода. Брат-то Гурьян свою паданку с осени пропилил. А Федор с грузом, с деревни – еще не втянувшийся в таежную лямку, упрел. То и дело слезал, бродил с пилой, раскидывал кряжики. А главное, снега-то немного и прошлогодние пеньки торчат и сильно брыкаются в снегоходную гусеницу. Пружина натяжная мощная стоит, и снегоход переворачивается, выбрасывая седока. И крути его вагой, отцепляй сани, отвязывай вьюк на багажнике – а тот широкий, перевешивает.
В общем, приехал в первую избушку. Дверь открыта, как и оставлял, чтоб изба не прела. По воду сходил в бочажину, раздолбил – вода желтая, как заварка. Собака, Пестря, рядом, у входа лижется. Печка щелкает, из поддувала отсвет рыжий дрожит. Чайник бурлит. Федор напился до семи потов и лежит на нарах. Вдруг слышит кто-то «шебарчит» под нарами, а потом и заворочал: будто через равные промежутки времени сипло выдыхают – такая одышка пунктирная.
Соболь залез в избушку и даже пожил в ней какое-то время, видать, мышей много в ней. А выбежать не отважился – собака за дверью. Федор добыл соболя, обрадовался, увидел знак. В тайге кругом знаки видятся.
Соболек оказался не совсем выходной, подпаль, мездра на хвосте синяя. (Мездра – это подкожная пленка, а в обиходе – шкурная кожа с изнанки. У выходного зверька мездра пергаментно белая.) И по рации бубнеж: соболь вроде пошел, но невыходной. И обсуждение: «Останется – не останется». Выходной – значит сменивший мех на зимний, ценный.
У Федора на участке соболь не остался. С собакой Федя поохотился, кое-сколько добыл, но не густо, теперь надежда на ловушки. В ловушки соболь не идет, корма полно: шиповник, рябина обливная, мышь задавной. (Хоть в фактуру заноси: «Мышь задавной, среднеупитанный».) «Погоде-е-е, – умудренно-угрожающе говорил Федор обычные в таких случаях слова, – снег оглубет, морозяки прижмут. Как миленький, полезешь».