Промысловые были
Шрифт:
– А чулок зачем?
– А обезжиривать чем будешь?
– Обожди, пошарюся на полке.
Пауза.
– Ерачимо! Нашел! Степан тут всего назапасал. Братан у меня молодец, ничо не скажешь. А то уж, я думаю, сейчас «буран» раздергаю и в деревню, ха-ха… в клуб! Там какую-нибудь марамуху из колготок вытрясу, едри ее за ногу, хе-хе… А колготки в карман и обратно…
В общем, заставил он Федю подробно с уточнениями и переспрашиваниями, ободрать по рации соболя, да еще при каждом действии в красках комментировал свой восторг по всем поводам: какая у него мездра, «сколь жира в пахах – аж гирлянды, хоть на елку вешай», и какие у него красивые лапы, подушки, хвост, спинка, уши и все остальное. Чуть не усы: лучшие в крае. После обдирки соболя, он так изнервничал, что
– Ты соболя-то напяль хотя бы.
На что тот сказал:
– Обожди, мне напряжение надо снять.
«Ведь сейчас надрызгается, забудет и спарит соболя».
Эфир наполнялся гомоном, постепенно заглушая голос Лабаза, который уже кому-то другому втирал восторженно про «Экземпляр», про такого «котяру, что загляденье!» и про его неимоверные стати, согласно которым он должен был давно превратиться в Золотого соболя из сказки. И про свои резкие планы расширения промысла. Он то замолкал, то вступал все более восторженно и путано. Паузы увеличивались, а перед тем как окончательно заглохнуть, он прокричал, какой «басявый» у него денек сегодня, что грех не отпраздновать, и что завтра встанет «в шесть, нет в пять» и пойдет «дупляночек подпилит».
«Сам ты дупляночка! Чтоб тебя в дупло засунуло. Экземпляр!» – только и подумал Федя, выключил лампу и в который раз взялся за «литературные страницы».
3. Жердушка
Проснулся он в темноте от двух голосов. Говорили очень громко и будто бы рядом или неподалеку. Голоса были высокие, как детские.
– Тихо ты! Проснулся, кажется.
– Да ты че!
– Ну вот ворочается.
– Че он сюда приперся опять? Жили же спокойно.
Подул ветерок, и очень отчетливо скрипнула кедра о наклонную сухую елку. Федор пробно пошевелил передними лапами, вытянул их, чувствуя силу и необыкновенную, мягкую их натяжку. Не хрустнул ни суставчик. Потянулся, ощутив отдохнувшее тело, зуднувшее накопленными силами:
«Крупный кот. Ничего не скажешь», – подумал он так же уверенно, так же невозмутимо, как про соболей, не желающих ловиться. Мол, кого-кого, а его-то на мякине не проведешь, он такой наторелый, что чуть не заранее все видит. И такое предвидел. Сытое это чувство в нем необыкновенно усилилось и обострилось.
– Потянулся! – пискнули снаружи мыши, точнее, полевки (охотники зовут мышевидных скопом «мышом», без различия по толкам). Мыши сидели в соседнем кедровом дупле – почти половина кедрин понизу дупловатые.
– Ничо так утречко! – крэкнула кедровка. Федя теперь очень хорошо все слышал, причем не столько громко, сколько обильно, остро и так, что каждый звук был как утренний месяц – отдельным и тонко врезанным.
– Ну че нажидать? Лежи не лежи, а на путик-то надо.
И он аккуратно выбрался из дупла. Осязание, обоняние, слух, зрение, вкус – все усилилось и заострилось, как лезвие. Добавилась какая-то новая острота участия и стремительность, единство решения и действия, помысла и движения. Позыв прыгнуть, повернуть голову приходил сразу по всему телу, а не как раньше. Сначала мысль: «А пойду-ка я сперва простучу лед топориком», а потом уже решение: «А теперь ступлю. Ногой». Нет – теперь все шло быстро и ладно. Но была и важная разница. Раньше Федя, о чем-то думая, хватал краем еще десяток соображений, и было ощущение обзора запаса, хранящегося в голове. А теперь мысли-то оставались прежние, но в его небольшой остроморденькой головенке помещалась единовременно всегда только одна мысль. Среднего калибра. Остальные были будто в запасе: не то в лапы залиты, не то в дупле лежали, не то рядом ли бежали. Непонятно.
Меняться они могли быстро, но не входили в спор, и была исключена возможность обсуждать с самим собой этот случившийся замес человечьего и звериного. Царящая мысль была в монолит слита со стремительным, красивым и здоровенным котярой, темным с сединой и со светящимся оранжевым горлом.
Выскочив из дупла и услышав, как ширкнули в корни мыши, он, мгновенно
внедрясь в обстановку, трепещущую звуками и запахами, побежал к своему путику. За ночь округу засыпало свежим снегом, будто в подтверждение, что новая книга открыта.По дороге он попытался подбежать к рябчиной лунке, но рябчик ракетно вылетел, и тотчас с полянки оглушительно поднялся весь выводок и расселся по елкам. Запах он чувствовал, но рябчики исчезли. Они были, как короткие мысли, которых не надо додумывать – затаилась и ладно. У Феди и раньше случалось, подлетит соображение, и то одним боком повернется, то другим, и думается: ты бы не вертелось, не путало. А оно пуще вертится, перья топырит, хохолок и на него еще всякие подлетают, спорят, морочат. Беспокойство одно. Лучше бы тихо сидели.
Федя выбежал на путик, протоптанный снегоходом. Прямоугольная канавка была плавно обведена свежим пухляком. Федя оказывался теперь в ее низу и края канавы видел из-под низу. Снег был настолько пухлым, настолько свеже созданным, и такого крупного помола, точнее, поморозки – что состоял из синеватых игл, перекрещенных необыкновенно просторно и воздушно. Иглы были то мохнатые, то граненые.
– Так… Крючок, крючок… – Федя подбежал к капкану, посмотрел по сторонам. – надо сухой, хотя неизвестно еще, как лучше… Таскать этот дрын по путику? Еще и кедровки просмеют. А с другой стороны, каждый раз палку искать…
Запусканием капканов называется их рассторожка, захлапывание, как иные говорят. Федор-охотник запускал специальным железным крючком, похожим на плоский костыль. Костыль был вделан в расселину на черенке деревянной лопатки. Такая лопатка имеет длинный черен и используется как посох. Лопасть ее изогнута, как ложка, чтоб удержать снег.
Теперь предстояло приспособить подобие. Федя нашел сухонькую пепельно-серую еловую палочку, взял в зубы и, подойдя к капкану, стоящему в дуплянке, аккуратно тыкнул палочкой в тарелку. Капкан сработал так оглушительно и резко, что Федя подпрыгнул. Но потом спокойно, мордочкой к лесу, съел приваду – кусок рябчиной спинки. Потом пробежал к следующей дуплянке, подобрал еловую палочку и снова запустил капкан и съел отличную глухариную шейку с черным перышком. Пробежал дальше, обойдя кулемку: безопасность прежде всего – только капканы на земле и в дуплянке, никаких кулемок и жердушек: слишком сложны в запуске. Четвертой ловушкой был капкан на земле в основании кедра. В загородке из жердей и с пихтовой крышей. В глубине за капканом лежал объеденный до косточки кусок глухарятины в точках мышиного помета. В корнях жили мыши. Федя уже сбил первый голод и брезгливо пропустил ловушку. Зато в следующей дуплянке ждал кусок глухариной грудины с отличным пластом белого мяса.
Федя потрусил дальше, слыша переговоры синиц по поводу его занятия и пуская мимо: всех слушать – уши опухнут. А они нам пригодятся. Вдруг… на дорогу выбежал соболиный след. Федя, как вкопанный, замер. «А ты еще кто такой?!» След был ночной, небольшой. Самочка. Он попрыгал по следу – изгибаясь по-соболиному – складываясь, как варежка. Раздражение и возмущение сменилось расположением: пах след чудно, очень милой и аккуратной показалась сама побежечка… Федя встрепенулся и напружинился – впереди раздавалось позвякивание капкана, живое биение, сухая поскребка коготков по дереву. Он побежал и увидел в жердушке, прибитой к рыжей зарубке на кедре, соболюшку. С капканом на передней лапке она сидела на кончике жерди.
– Соболя, миленький, выпусти! Пожа-луй-стаааа! – залилась плачем соболюшка. – Придумай что-нибудь, пропадаю! – И Федя, настроившийся ревниво и поучительно, аж мордочкой дернул от досады: «Вот угораздило!»
– Да погоди, не верещи, тихо сиди, не хватало еще Пестря учует. Тогда уж точно пропадешь. – заворчал Федя, не представляя, как разжать пружину, плоский ласточкин хвост. – И как тебя угораздило?! Не видишь – железо! Лапка ты…
«Хуже некуда. И жалко, смотри, какая приглядная. Ну, как сделать-то? Как? Кедрина если б упала на пружину… Да куда там! Если б еще на полу капкан был. А тут на весу. Упереть некуда».