Пропавший чиновник. Загубленная весна. Мёртвый человек
Шрифт:
Всем, чего мы достигли, всем, на что мы способны, всем, что мы собой представляем, мы обязаны школе. Доброй старой школе и ее традициям.
Так подымем же бокалы, друзья, и осушим их за нашу школу! Да здравствует школа!
Когда юбиляры приступили, наконец, к жаркому, у многих на глазах блестели слезы.
Девятнадцать человек сидят вокруг стола и предаются воспоминаниям. Девятнадцать мужчин — плешивых, бородатых, пузатых, очкастых — болтают на школьном мальчишеском жаргоне, называя друг друга и старых учителей забытыми прозвищами.
Кое-кто из учителей еще жив. Встречая их на улице, бывшие ученики по-прежнему почтительно кланяются, забывая, что им самим по сорок три и они уже взрослые мужчины.
Но большинство
Вспомнили, как он вел уроки латинского языка. Вспомнили маленькую синюю тетрадку, куда он вписывал роковые значки и закорючки, решавшие судьбу учеников. Его привычки, оригинальную манеру обращения, отдельные словечки и шутки. И маленькую овальную колбочку с леденцами, которая всегда лежала перед ним на кафедре.
Вспомнили и его смерть. Скоропостижную смерть перед самым концом учебного года, которая в ту весну избавила их от экзамена по латыни. Вспомнили и о том, что смерть его была страшной и загадочной.
Среди девятнадцати юбиляров присутствуют люди, которые могут высказаться о смерти лектора со знанием дела. Здесь присутствуют врачи, разбирающиеся в ядах. Юристы, разбирающиеся в преступлениях. Психоаналитики, разбирающиеся в странностях человеческой психики. Здесь присутствует и убийца.
Глава 13
— Этот Бломме не заслуживает того, чтобы о нем так много говорили, — замечает Микаэль Могенсен. — Не очень симпатичная личность. Не я его убил, но я вполне сочувствую тому, кто это сделал.
— Мы уже не дети, — заявляет Горн, — мы зрелые, опытные люди и должны судить о наших педагогах совсем иначе, чем тогда, когда были непослушными юнцами. В ту пору мы не всегда понимали, что, проявляя к нам известную строгость, они пекутся о нашем же благе. Но теперь мы можем взглянуть на прошлое иными глазами. Лично я глубоко признателен лектору Бломме за все, чему он меня научил. Я чту его память. Он распахнул передо мной двери в мир величайших культурных ценностей минувших эпох. Он научил меня любить Горация и Овидия. Разумеется, он вынужден был укладываться в рамки учебной программы, и большую часть ее скупо отмеренных часов неизбежно отнимали скучные грамматические упражнения. Но эти упражнения тоже были полезны. Лектор Бломме подвел нас к порогу двери в мир античной культуры. Остальное зависело от нас самих: тому, кто хотел и дальше черпать из бессмертного источника античной красоты, оставалось лишь следовать по пути, который он нам указал. Я всегда с благодарностью вспоминаю лектора Бломме.
— Отлично сказано. Умно и справедливо, — замечает Неррегор-Ольсен.
— Готовая заметка в газету, — добавляет Могенсен.
— Ну и что ж, эта заметка справедлива. Я тоже искренне благодарен лектору Бломме за все, чему он меня научил. Мне, как священнослужителю, часто приходится прибегать к латыни. Лектор Бломме дал нам начальную подготовку, и потом каждому было уже нетрудно совершенствовать свои знания.
— Старик Бломме научил нас многому, — поддерживает Торсен. — Я но раз поминал его добром. Врачу латынь необходима. А его уроки заложили превосходный фундамент. В школе мы этого не понимали, но позже оценили по достоинству. Я очень сожалею, что так и не успел выразить старику свою благодарность.
— С годами становишься сентиментальным, — сказал Могенсен. — Ты, верно, забыл, как пустился в пляс от восторга, когда узнал, что Бломме умер.
— М-м-да, но в ту пору мы были детьми. А теперь, черт возьми, мы совершенно другие люди, — возражает Торсен.
— Кое-кто, несомненно, деградировал, во всяком случае по части способности здраво рассуждать, — заявляет Могенсен.
Роберт Риге поощрительно кивает головой.
— Насколько мне помнится, лектор Бломме был человек с
ярко выраженным комплексом неполноценности: подавленное честолюбие, неудовлетворенный эротизм и садизм, — объявляет Риге, и полицмейстер Рольд, приготовившийся было воздать хвалу покойному учителю латыни, умолкает на полуслове и погружается в задумчивость.«Ей-богу, Риге его просто гипнотизирует», — мелькает и голове у Гернильда.
— Бломме умер, а о покойниках не говорят дурно, — говорит адъюнкт Аксель Нильсен.
— Почему? — спрашивает Могенсен.
— Потому, что смерть вызывает уважение, — говорит Неррегор-Ольсен. — Все мы испытываем благоговейный страх перед великим таинством.
— «Боязнь страны, откуда ни один не возвратился», — цитирует Гаральд Горн.
— Шекспир, — догадывается адъюнкт Нильсен.
— Значит, священники благоговеют перед самоубийцами? — интересуется Риге. — Ведь господин Бломме принял яд.
— Нет, его отравили, — говорит Могенсен. — Его убили.
— Несомненно, — подтверждает главный врач Торсен, и его поддерживают другие врачи.
Полицмейстер тоже хочет поддержать Торсена, сославшись на свой служебный опыт, но его явно смущает присутствие Риге.
Поддерживает Торсена и священник.
— Лектору Бломме никогда не пришло бы в голову лишить себя жизни. Такой разумный, добропорядочный человек, удовлетворенный своей деятельностью.
— Заторможенный, разочарованный неудачник, у которого было сколько угодно оснований покончить с собой. Вернее, он просто не мог не покончить с собой. — И Риге начинает доказывать, что одно только чрезмерное пристрастие Бломме к леденцам неизбежно должно было принести его к самоубийству. Этот инфантильный порок оральной стадии — свидетельство комплекса неполноценности, следствием которого неизбежно должно было быть самоубийство.
— Странное рассуждение, — говорит Гернильд.
— Ерунда! — заявляет Торсен.
И завязывается дискуссия о смерти лектора Бломме. Дискуссия знатоков: врачей, юристов, педагогов, психологов. И в дискуссии участвует убийца.
Глава 14
Подали кофе, юбиляры разместились за маленькими столиками и предаются воспоминаниям.
— Ликеру или коньяку? — спрашивает лакей.
— Все что угодно, только не ликер, — заявляет полицмейстер. — Коньяк. Лучше коньяк.
— Я, конечно, предпочел бы можжевеловую водку, — говорит Могенсен, — если ее можно достать. Она куда полезней всех этих дистиллированных напитков. А потом, нельзя ли заказать бисквит? Или лучше «медаль».
Риге с любопытством смотрит на Могенсена и многозначительно улыбается.
Гости разгорячились от вина и пищи. Чувство отчужденности исчезло. Теперь они окончательно вспомнили друг друга и перешли на уменьшительные имена и прозвища.
Почтенные господа шутят, проказничают, шлепают друг друга по ягодицам. Это школьная перемена, пикник, летние каникулы.
На смену кофейным чашкам появляются стаканы. В гостиной висит густая пелена сигарного дыма. Курить можно. Можно даже судье Эллерстрему и адъюнкту Нильсену.
«Наверное, мама беспокоится, ведь уже поздно...» — думает судья.
Прежние одноклассники в сборе. Они болтают на школьном жаргоне, вспоминают школьные проделки.
— «Минувшее из праха восстает, а близкое в туманной дымке тает», — декламирует Гаральд Горн.
— Эленшлегер18, — угадывает адъюнкт Нильсен
Обстановка такова, что пастор Неррегор-Ольсен не может не произнести речь. Он хотел выступить еще за столом, но Йоргенсен его опередил, рассказав историю о старой студенческой шапочке, извлеченной на свет божий во время генеральной уборки. Именно эта съеденная молью студенческая шапочка должна была стать гвоздем пасторской речи, и он не успел в тот момент придумать ничего другого.