Проповедь о падении Рима
Шрифт:
Матье почувствовал, как на глаза у него наворачиваются слезы, но влага лишь дрогнула в уголках глаз и вдруг резко схлынула. Матье задержал дыхание, резко обнял Либеро, и они пошли; через два часа, когда катафалк, за которым тянулась нескончаемая вереница машин, въехал в деревню под тяжелый колокольный звон, Матье стоял вместе с дедом у входа в церковь; он утопал в костюме, который был ему слишком велик; пиджак ему было наказано не расстегивать, чтобы скрыть некрасивые складки брюк, которые держались на застегнутом выше пояса ремне. Либеро сделал Матье знак большим пальцем — дескать, все хорошо — и вдруг, когда из катафалка извлекли гроб, из подъехавших машин повалила одержимая толпа и в невообразимой сутолоке ринулась к Матье с поцелуями: незнакомые женщины прижимали его к черным кружевам своих траурных платьев, щеки его стали липкими от чужих слез, витали резкие ароматы одеколона, дневного крема и дешевых духов, и краем глаза Матье замечал, как другие незнакомые люди не переставали пихаться, прокладывая себе дорогу к Марселю; и тогда служащий похоронного бюро крикнул:
— Потом, потом! Соболезнования — потом! После церемонии!
но его никто не слушал, толпа прижала Матье к стене церкви и изматывала своими влажными объятьями, у него
«Избави меня, Господи, от смерти вечной»,
и гроб медленно понесли к выходу; Матье шел следом, зная, что идет за отцом в последний раз, но слез по-прежнему не было, он поцеловал распятие с набожностью, в которую был бы рад поверить и сам, но только ни отца, ни Бога в распятье он не обрел, а лишь ощутил губами холод металла. Дверцы катафалка закрылись. Клоди прошептала в слезах имя мужа — имя брата своего детства, и Жак Антонетти отправился в последний свой путь в одиночестве, как и заведено в этой деревне, ибо незнакомцы, вышагивающие рядом в его молчаливом ритме, уже не имели для него никакого значения. Соболезнованиям не было конца. Матье машинально отвечал:
— Спасибо,
и рисовал на лице подобие улыбки при виде знакомых лиц. Виржини Сузини выглядела шикарно и так прильнула всем своим телом к Матье, что он почувствовал медленное биение ее насытившегося смертью сердца. Официантки, присев на невысокую каменную ограду, ждали, пока толпа рассосется, потом подошли тоже, и Матье пришлось сделать над собой усилие, чтобы не поцеловать Изаскун в губы. Полчаса спустя у церкви оставалось человек тридцать, и затем все они переместились в дом Антонетти, где сестры Либеро разливали всем кофе, крепкую настойку и угощали печеньем. Разговаривали сначала тихо, затем все громче, потом раздался смешок, и вскоре жизнь вернулась на круги своя — беспощадная и веселая, как это и водится, даже если сами покойники и не должны об этом знать. Матье вышел в сад, держа в руке рюмку настойки. В углу сада, над кучей дров, Виржиль Ордиони пускал струю. Он виновато посмотрел на Матье через плечо своими большими покрасневшими глазами. Ему было неловко.
— Я просто не решился спросить, где уборная. Чтобы твою мать не беспокоить, понимаешь?
Матье подмигнул, дав ему добро. Он боялся неизбежного момента, когда все разойдутся. Ему было страшно остаться с родными, с которыми даже не мог разделить горе, потому что сам его не испытывал. На закате они все пойдут на кладбище, склеп уже будет замурован, они разложат венки и букеты цветов, и это будет единственным, что увидит Матье — цветы и камень, и больше ничего, ни следа от отца, которого потерял, ни даже следа его отсутствия. Может, он и смог бы заплакать, если бы понимал язык символов или если хотя бы мог напрячь свое воображение, но он ничего не понимал, воображение его иссякло, его разум упирался в конкретное присутствие окружающих вещей, чье существование ограничивалось посюсторонним миром. Матье смотрел на море и думал, что бесчувственность его была не чем иным, как неопровержимым симптомом тупости, он был животным, жирующим от стабильного и ограниченного скотского удовольствия, и вдруг почувствовал на своем плече руку; он подумал, что это Изаскун, что она, соскучившись и сочувствуя его одиночеству, вышла к нему в сад. Он повернулся и увидел перед собой Орели.
— Ну как ты, Матье?
Она смотрела на него без упрека, но он опустил глаза.
— Нормально. Мне даже не грустно.
Орели обняла его.
— Да нет, тебе грустно, очень грустно,
и горе, которое Матье так тщетно искал весь день, оказалось вот здесь, в этих самых словах сестры, вдали от ненужных символов и потуг что-то себе вообразить, и оно обрушилось разом, и Матье зарыдал как ребенок. Орели обнимала его, гладила по голове, а потом поцеловала в лоб и заглянула брату в глаза.
— Я знаю, что тебе грустно. Но грустью не поможешь, понимаешь? Не поможешь. Никому. Слишком поздно.
~
15 июля он получил письмо от Жюдит Аллер, в котором она сообщала, что успешно сдала конкурс на получение почетного ученого звания агреже[24], она хотела поделиться своей радостью, пусть даже на расстоянии — он может не отвечать — и надеялась только, что Матье счастлив — был ли он счастлив? — Матье таким вопросом и не задавался, и письмо казалось дошедшим до него из далекой галактики, несмотря на то что выглядело странно знакомым — от него смутно веяло какой-то прошлой жизнью. Он сунул письмо в карман и забыл про него, намереваясь откупорить шампанское в честь отъезда Сары. Девушка влюбилась в местного коневода, который предложил ей перебраться жить к нему, где-то в долине Тараво. Коневоду было лет сорок, и всю зиму он отличался подозрительной трезвостью и упорством, с которым в любую погоду преодолевал немалое расстояние, отделявшее бар от его
затерявшейся на краю света деревушки. Он устраивался с краю стойки со стаканом газировки и, казалось, впадал в таинственную медитацию. На официанток он не смотрел, не делал поползновений шлепнуть их по заднице, не пытался их рассмешить и даже вежливо отклонял телячьи нежности Анни, и никто не мог понять, в какой именно момент и каким образом он мог завести идиллию с Сарой, которая буквально висела теперь у него на шее и зацеловывала, заставляя пригубить шампанское. Пьер-Эмманюэль пел песни про любовь с комической выспренностью, затем откладывал гитару, принимая очередной бокал, и все ерошил Виржиля Ордиони за волосы, указывая ему на счастливую парочку:— Смотри, Виржиль, может, ты тоже найдешь себе девчонку!
и Виржиль краснел, смеялся и отвечал:
— Ага! Я, может, тоже, почему бы нет?
и Пьер-Эмманюэль тянул его за ухо, выкрикивая:
— Во, зараза! Во, бабник! Нравятся тебе девчонки, да? Ты еще тот кобелек!
и он снова принимался томно перебирать струны, вещая о какой-то столь красивой девушке, что ее крестной могла быть только фея. Часа в два ночи Сара собрала вещи, погрузила их в большой, забрызганный грязью внедорожник своего нового друга и вернулась в бар, чтобы со всеми попрощаться. Заплаканная Римма обняла ее и заручилась обещаниями молодой жены присылать весточки о новой счастливой жизни, Сара, в свою очередь прослезилась, всех обняла и сказала Матье и Либеро, что встреча с ними — самое замечательное событие в ее жизни, что она их не забудет, что там, куда она переезжает, они будут чувствовать себя как дома, на что коневод из Тараво ответил утвердительным кивком, и Матье смотрел ей вслед с почти отеческим чувством, не сомневаясь, что его покровительствующая тень будет теперь сопровождать Сару всю жизнь. Матье искренне радовался, но переживал, что Либеро не разделял его благостное настроение — тот нервно ходил туда-сюда, уединялся с Винсентом Леандри на террасе, что-то все время с ним обсуждал и отчитывал официанток, которые разнюнились, вместо того чтобы как следует все убрать и нарыдаться всласть в постели или бог знает где еще. Когда девушки наконец ушли, Анни предложила остаться — а вдруг кто-то еще нагрянет из полуночников. Либеро бросил на нее испепеляющий взгляд.
— Хватит! Ты тоже проваливай. И советую тебе выспаться, а то ты черт знает на кого похожа.
Анни раскрыла было рот, чтобы отпарировать, но передумала и молча удалилась; в баре остались Либеро, Винсент Леандри и совершенно растерянный Матье.
— Это из-за отъезда Сары ты так бесишься?
— Нет. Из-за Анни. Она у нас бабки тырит, шалава, я в этом уверен.
С начала сезона Анни взяла привычку оставаться в баре после официального закрытия в три ночи — несправедливо и произвольно установленного префектом часа. После того как Либеро или Матье уходили с кассой и заткнутым за пояс пистолетом, Анни героически продолжала высиживать на своем табурете за стойкой, будучи в полной готовности обслужить заблудших пьянчуг, шатавшихся по округе в поисках гостеприимного местечка, где они смогли бы спокойно закруглить свой вояж, впав в алкогольную кому. В случае — весьма маловероятном — появления стражей порядка Анни могла бы оправдаться тем, что бар вообще-то закрыт, касса снята и что она всего-навсего мило проводит время в кругу ближайших друзей. Чеки она выбивала в самый последний момент, когда уж точно ни один жандарм нагрянуть не мог. Эта стратегия, которую нельзя было не приветствовать как акт гражданского неповиновения в ответ на несправедливость со стороны государственных структур, поначалу устраивала всех: заблудшие пьянчуги, безмерно благодарные, могли отныне рассчитывать на пристанище, Анни получала вознаграждение за свою преданность в виде щедрых чаевых вкупе с оплатой сверхурочных, а оборот бара, в конце концов, повышался. Конечно, бывало и так, что Анни ждала клиентов напрасно, и это случалось все чаще и чаще, но это Либеро отнюдь не настораживало, пока Винсент Леандри совершенно случайно не рассказал ему, как в предыдущую субботу его друзья из Аяччо после дискотеки заехали в бар пропустить по стаканчику, тогда как Анни уверяла, что в ту ночь в бар никто не заходил. Либеро уточнил у Винсента Леандри, не перепутал ли он число и что именно и в каком количестве пили его друзья, и Винсент предложил приятелям самим озвучить эту информацию. Либеро пришел в бешенство, и ничто не могло его успокоить; Винсент обреченно, с долей фатализма, заметил, что официантки всегда тащат деньги из кассы, что это — закон природы, и он напрасно призывал Либеро к снисходительности; Матье повторял, что это все не так страшно, но Либеро их не слушал, он хотел застать Анни врасплох, это был единственный выход, а иначе она все будет отрицать, эта тварь, шлюха, мерзкая дрянь, и он успокоился, только когда придумал, как именно все подстроить, чтобы взять ее с поличным, ибо того требовала его жажда мести. Он подговорил молодых ребят из города, предварительно удостоверившись, что ни с одним из них Анни не была знакома, и выделил им сумму денег, которую они должны были потратить в баре до последнего сантима следующей ночью. По легенде — они просто были здесь проездом и больше не собирались снова наведываться в бар, а самое главное — они должны были точно запомнить, что именно пьют и подробно потом во всем отчитаться, что ребята и выполнили с бесприкословным послушанием. На следующий день после попойки, когда Анни заступила на работу в середине дня, Либеро встретил ее широкой улыбкой:
— Кто-нибудь заходил сегодня ночью?
Улыбка на секунду застыла на его лице, когда Анни ответила «да», протягивая ему банкноты, обернутые в чеки. Либеро пересчитал деньги и снова улыбнулся:
— Что-то маловато народу.
Да, немного — двое из Зонзы заскочили на минутку выпить и поехали домой, как она поняла, а бар она закрыла около пяти утра — ночка оказалась длинной — не факт, что каждый раз кто-то нарисуется, но ничего страшного; и тут Либеро заорал, не обращая внимания на ошеломленных клиентов:
— Хватит гнать!
и он кричал, что знает, что у нее были клиенты, но Анни, как упрямая девчонка, повторяла:
— Нет! Не правда! Нет!
и Либеро подошел к ней вплотную, сжав кулаки, и подробно описал каждого из заходивших ночью парней, перечисляя все, что они выпили и сколько заплатили, беспощадно подытоживая доказательства, пока Анни не сломалась и не расплакалась, прося прощения, и Либеро замолчал. Матье с облегчением подумал, что инцидент исчерпан, что Анни получила взбучку и усвоила грозный урок, что она отдаст деньги и все пойдет, как раньше, — она сама это повторяла: