Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Проповедь о падении Рима
Шрифт:

— Я не знаю, что на меня нашло. Я тебе все верну. Я больше не буду, клянусь.

Но молчание Либеро не походило на прощение и не позволяло Анни рассчитывать, что она сможет вернуть долг.

— Не надо мне возвращать долг. Что взяла — то твое. А сейчас ты поднимешься в квартиру, прямо сейчас, соберешь свои манатки и двинешь отсюда. Сгинешь. Пошла вон. Сейчас же.

Анни стала его умолять, она божилась сквозь всхлипы, а тем временем клиенты стали расходиться, чтобы не присутствовать при дальнейшем развитии событий, и Анни снова умоляла Либеро — да, она сдурила, но ведь и работала она хорошо, он же не может так с ней поступить, куда же она пойдет? Он и представления не имеет — ей ведь сорок три стукнуло — он ничего не понимает, он не может выгнать ее вот так, как собаку, и она повторяла, сколько ей лет, упала на колени, протягивала руки к Либеро, который стоял, не двигаясь, и испепелял ее взглядом; сорок три года, он даже не представляет, она все сделает, все, что он захочет, все; и чем больше она рыдала, тем жестче становился Либеро под броней своей ненависти, словно эта рыдающая на полу женщина стала абсолютным воплощением порока, от которого во что бы то ни стало необходимо было очистить мир.

— Я вернусь через час, и чтобы духу твоего здесь не было.

Когда он ушел, Анни с трудом встала на ноги, и Римма, поддерживая ее за руку, помогла ей подняться в квартиру. Матье не решался на нее взглянуть, на сердце давил тяжелый груз, ни причину, ни суть которого он не мог точно объяснить; и он все ждал, что с наступлением ночи жизнь без новых эксцессов вернется на круги своя, потому что он снова был ребенком, успокоить которого могла только бесконечная повторяемость одних и тех же событий, периодичность, отводящая от него бесформенные опасения, неприятно будоражащие его мозг подобно пузырям, назревающим и лопающимся на поверхности болотной жижи; он все ждал, когда захмелеет, он хотел почувствовать это бодрящее напряжение, оголявшее нервы и заставлявшее его быть начеку; и он все ждал ночь, тело Изаскун и взгляд Аньес, несмотря на свою разбитость, на кислотную тяжесть дыхания, пропитанного шампанским, джином и табаком, несмотря

на вязкость слюны, липнувшей к налету зубов; сон найдет его позже, несмотря на отяжелевшие веки, несмотря на странную силу, толкающую его к такому же изможденному, как и его собственное, телу, источающему во влажных простынях те же самые токсины; и никто не сможет забыться тяжелым сном, пока не будет окончен ночной ритуал, предписанный законом этого мира, не законом влечения, ибо влечение не имело значения, не более чем усталость или вульгарность пика сладострастия; каждый из них просто занимал свое место в хореографической постановке, которая оправдывала их утреннее пробуждение и поддерживала на ногах до самой ночи. Так и всякий мир опирается на незначительные центры тяжести, которые тайно удерживают его в равновесии, и пока Римма устраивалась за стойкой на месте Анни, Матье радовался, что устойчивость этого равновесия в результате не оказалась подорванной; он не почувствовал под ногами легкую вибрацию земли, по которой расползались похожие на плотную паутину трещины; он не замечал, что официантки обращались теперь к Либеро с опаской, хотя он снова подобрел и заулыбался; все налаживалось — Пьер-Эмманюэль, казалось, спокойно воспринял исчезновение Анни, он разучил баскскую песню, чтобы сделать приятное Изаскун, и Матье не замечал тяжелые взгляды, которые Пьер-Эмманюэль бросал на Либеро, когда пел в микрофон; Изаскун уверяла, что не понимала ни слова по-баскски — она выросла в Сарагосе, она улыбалась, все налаживалось, Матье пил и ничего не замечал, да и как он мог что-либо заметить, если даже в смерть собственного отца поверить был не в состоянии? В два часа ночи Пьер-Эмманюэль сложил штатив микрофона, убрал провода и положил гитару в чехол. Либеро заплатил ему гонорар.

— Ты бы мог сначала со мной поговорить насчет Анни.

Либеро напрягся так, будто его ударило током.

— Не лезь не в свое дело, козлина, понял? Не лезь.

Пьер-Эмманюэль на секунду обомлел, затем положил деньги в карман и пошел за гитарой:

— Таким тоном ты говоришь со мной в первый и в последний раз.

— Как хочу, так и говорю.

Пьер-Эмманюэль вышел, опустив голову, и все в баре, остолбенев, замолчали. Матье снова почувствовал непонятную, подкатывавшую к сердцу тяжесть и спросил у Либеро, в чем дело. Либеро широко улыбнулся и наполнил стаканы:

— Вот так оно и получается с такими придурками. Стоит стать добреньким, и они тебя иметь по полной начинают, козлы, — добра от слабости отличить не могут, им один хрен, они не догоняют, и разговаривать с такими надо на их языке, и вот тогда они сразу врубаются.

Матье кивнул и вышел с бокалом на террасу. Он сидел и всматривался в ночную темноту с грустью, впервые понимая, что его друг детства видел, быть может, то, что не замечал он сам. Он вынул из кармана письмо Жюдит, перечитал его и, не подумав, что было уже поздно, набрал ее номер.

~

После трех часов нескончаемого ожидания, которое нисколько не остудило ее гнев, Орели принял наконец работник консульства. Раскопки закончились, они так и не нашли собор Августина, но оставалось еще столько работы — они обязательно его когда-нибудь найдут, и солнечные лучи снова заиграют на мраморе апсиды, в которой в окружении молящихся клириков скончался епископ Гиппонский. Орели пригласила Массинису Гермата провести с ней две недели в деревне, и он только что объявил ей, что ему отказали в визе. Перед стенами посольства, увешанными колючей проволокой, метров в триста тянулась очередь из разновозрастных мужчин и женщин, которые стоически выжидали, когда и им объявят, что досье, которое они держат в руках, не может быть принято, потому что в нем не хватает документа, которого и не просили предоставить. Орели сразу прошла в тамбур охраны, где заявила, что она француженка, и попросила ее принять, но за эту привилегию секретарь консульства отплатила Орели тем, что попросила ее присесть в кресло и демонстративно о ней забыла. На консульском работнике, который ее все-таки принял, была полосатая рубашка и уродливый галстук, и спустя несколько минут Орели поняла, что не получит никаких разъяснений, что досье Массинисы никто пересматривать не будет, ибо здесь только и делали, что с отвратительным смакованием демонстрировали свою власть, которая проявлялась лишь в капризном самодурстве, власть мелких и слабых сошек, идеальным представителем которых и являлся тип в полосатой рубашке — с его идиотской и самодовольной улыбкой, которой он одаривал Орели с высоты неприступного бастиона своей глупости. В соседнем кабинете женщина в хиджабе прижимала к себе маленькую девочку и съеживалась под градом презрительных упреков — ее досье никуда не годилось — бумаги были грязные, текст неразборчив — просто мусор — и Орели упрямо пыталась вести бесполезный бой мирным оружием здравого смысла: Массиниса — кандидат археологических наук, он работает в университете Алжира, неужели можно представить себе, что ситуация его столь плачевна, чтобы он мог все бросить у себя на родине, ради того чтобы удостоиться чести быть нанятым на какую-нибудь нелегальную стройку во Франции? Она сама доцент, неужели можно предположить, что на досуге она только тем и занимается, что организует подпольные сети для эмигрантов-нелегалов? Речь идет всего о нескольких днях отпуска, после которого Массиниса благоразумно вернется в Алжир, она за него ручается; но тип в полосатой рубашке оставался невозмутим, и Орели захотелось всадить ему в руку ножницы, лежавшие у него на кожаном бюваре. Из консульства она вышла в неописуемом гневе, она собиралась писать консулу, послу, президенту о том, что ей стыдно быть француженкой и что отношение работников консульства, с которыми ей довелось пообщаться, позорило и их, и всю страну, которую они якобы представляют, но она знала, что это бесполезно, и в результате уехала в деревню одна, по крайней мере, на неделю, с тем чтобы потом в августе вернуться к Массинисе в Алжир. Ей нужно было повидаться с матерью и еще больше — с дедом. Она не могла его бросить. Орели была уверена, что даже если она очень страдала после смерти отца, Марсель мучался так, что она и представить себе не могла, потому что по установленному природой порядку, родители должны уходить первыми, и от невыносимого нарушения этой очередности к скорби примешивалось негодование; ей хотелось, как прежде, поддерживая деда за руку, выходить с ним вечером на прогулку, и, приехав в деревню, она благоговейно выводила его на улицу, с волнением чувствуя, как он на нее опирается — такой хрупкий в своей глубочайшей старости. После того как он ложился спать, она, за неимением иных развлечений, шла в бар. Молодой гитарист музицировал теперь намного лучше, хотя, как и раньше, чересчур увлекался приторными балладами, особенно итальянскими, которые пел, прикрыв глаза, будто боялся расплескать вдохновение, и встречал аплодисменты сдержанно, с видом человека, не сомневающегося в своем таланте; он небрежно подходил к стойке, чувствуя на себе женские взгляды; бросал издевку в адрес Виржиля Ордиони, который смеялся в безоружной своей простоте, и Орели иногда хотелось залепить музыканту пощечину, словно тлетворная обстановка, царившая теперь в баре, заразила и ее. Ибо обстановка стала действительно тлетворной, в воздухе чувствовалась надвигающаяся гроза; стоя у стойки, клиенты открыто пялились на декольте туристок, их обгоревшие на солнце ноги, не обращая внимания на их сидевших тут же мужей, вынужденных осушать стаканы, которыми их угощали не по доброте душевной, а с явной целью напоить их до смерти; Либеро без конца приходилось вмешиваться, опираясь на еще юный свой авторитет и порой чуть ли не пуская в ход руки, а Матье, казалось, совершенно не владел ситуацией. Орели испытывала что-то вроде жалости к брату — он действительно выглядел, как ребенок, да он и был, в сущности, ребенком, досаждающим и уязвимым, который мог спастись от кошмаров, только укрывшись в нереальном мире наивных мечтаний, сладостей и непобедимых героев. Перед отъездом Орели познакомилась с Жюдит Аллер, которую Матье пригласил в деревню отдохнуть и которую встретил при закрытии бара, прямо у нее на глазах заткнув пистолет за пояс, по всей видимости расценив растерянный взгляд девушки как немое восхищение его мужественностью. С довольным видом хозяина Матье угостил девушек напитками, и Жюдит ожидал еще один шок, ибо в тот же вечер у нее на глазах разыгрался спектакль, который побивал все рекорды по уровню децибелов и слезоотделению. Жюдит пила свой напиток, разговаривая с Орели, когда на улице вдруг раздался зверский вопль. На террасе, закрыв лицо руками, рыдала Виржини Сузини, с криками раскачиваясь взад-вперед и никого к себе не подпуская. По всей видимости, в необъяснимом приступе самосознания Бернар Гратас только что впервые отклонил ее приглашение к совокуплению, да еще и величаво требуя не обращаться с ним отныне, как с хряком, и Виржини, оцепенев на какое-то время, вдруг впала в истерику, достойную главного зала психиатрической больницы Сальпетриер — тут было все: и спазмы, и судороги, и даже внимающая довольная публика, и Виржини кричала, что хочет умереть, что жизнь уже покинула ее тело, она выкрикивала имя Гратаса и орала, что без него жить не может — очень важная новость, хотя и совершенно неожиданная, которая придавала особый драматизм сцене — о, она без него не может, она хочет его, но почему он отвергает ее? Да, она не невинна, да, она уродлива, она хочет умереть; и когда Гратас, удивленный, но и растроганный, подошел и дотронулся до ее руки, она бросилась к нему на шею и впилась ему в губы, не переставая рыдать, а он ответил на ее поцелуй с такой бешеной страстью, что Либеро сухо сказал им, чтобы они не смущали перед его баром народ и пошли перепихнуться в другое место. Последние клиенты обменялись сальными комментариями — мол, Виржини просто чокнутая, а у Гратаса гальский нестояк — все теперь встало на свои места, и все вокруг засмеялись, кроме Жюдит. Орели попыталась ее успокоить:

— Не думаю, что такое происходит здесь каждый вечер.

На следующий день, поцеловав мать и деда, Орели пообещала скоро вернуться; она уезжала с грустью, но ей хотелось вырваться на свежий воздух и снова увидеть Массинису. Матье она наказала поберечь себя и не бросать Жюдит одну — ей Орели пожелала приятно отдохнуть и оставила на произвол судьбы.

~

Он

уже не помнил, почему позвонил ей среди ночи и пригласил к нему приехать. Быть может, ему захотелось доказать себе, что он достаточно отдалился от того мира, который она олицетворяла, чтобы больше не страшиться и не избегать его; для него существовал теперь только один мир, а не два — целостный в своем властном великолепии, и это был единственный мир, к которому Матье ощущал свою принадлежность. Он больше не боялся, что Жюдит увлечет его за собой или взбудоражит в нем тягостные воспоминания о прошлом его состоянии раздвоенности, он хотел открыться перед ней таким, каким был на самом деле, таким, каким всегда хотел стать, но она этого не замечала. Она разговаривала с ним так, как будто он и не изменился, заводя прежние разговоры, смысл которых он больше не улавливал, и у него возникало ощущение, что он разговаривает с привидением. Девушка в подробностях описывала, как проходили ее устные экзамены на степень агреже, звон колокольчика в амфитеатре Декарта, и знакомая Сорбонна вдруг превращалась в жертвенный алтарь, со своими жрецами и жертвами, со своей кровожадностью, своими мучениками и сомнительными чудесами; она боялась экзамена по немецкому, молилась, чтобы ей выпал Шопенгауэр, и чуть не упала в обморок, когда вытянула билет с именем Фреге, и ее вдруг осенило, все показалось удивительно знакомым, будто над ней склонился сам бог логики, и Матье механически кивал, хотя и слышать ничего не желал ни о Фреге, ни о Шопенгауэре, ни о Сорбонне; он думал об Изаскун, с которой не мог остаться на ночь, потому что на время визита Жюдит ему пришлось переселиться в дом, чтобы не оставлять ее одну в скорбном обществе матери и деда, а он просто умирал от желания и с нетерпением ждал благословенного момента, когда сможет наконец посадить Жюдит в самолет. Кстати, казалось, что ей не очень-то и уютно в деревне — у нее все время возникали чудные идеи устроить культурный поход или съездить на пляж; она признавалась, что Виржиль Ордиони на нее наводит страх и что от алкоголя у нее жутко болит голова. Матье неохотно сносил эти выкрутасы до того момента, пока не увидел в Жюдит виновницу своего собственного несчастья. Однажды вечером, очень похожим на все остальные, Пьер-Эмманюэль без видимой на то причины засиделся в баре до закрытия, и когда официантки закончили уборку, к нему подошла Изаскун, и они ушли вдвоем. Матье вдруг почувствовал, как внутри у него растекается горящая лава. Он упорно смотрел на закрытую дверь, словно надеясь, что Пьер-Эмманюэль с Изаскун вот-вот вернутся обратно, и Жюдит тронула Матье за руку:

— Ты влюблен в эту девушку?

Вопрос был бестактный, идиотский, на который Матье не мог ответить, ибо ему казалось, что любовь и ревность не имели ничего общего с той невыносимой болью, которую он ощущал в тот момент; Изаскун была его сестрой, он повторял себе — его нежной кровосмесительной сестрой; в баре он никогда не выказывал ей знаков особого внимания, ему не было необходимости на публике метить свою территорию, как это любят делать большинство мужчин, и никто, глядя на них, не смог бы догадаться, что между ними что-то происходит, а что, собственно, между ними было, если не близость во время сна и исполнение ритуала, поддерживающего мир в его равновесии? Из-за чего же почувствовал он ревность? Ведь он не сомневался — что бы у него ни отняли, оно все равно к нему вернется. Но ощущение превосходства и неуязвимости покинуло его, основание мира было подорвано, трещины превратились в разломы, и весь следующий день Изаскун томно смотрела на Пьера-Эмманюэля; она прерывалась во время обслуживания, чтобы прижаться к нему с поцелуями, несмотря на замечания Либеро, на что она по-испански бубнила в его адрес непристойные проклятия, и Матье пришлось признаться себе в том, что умирал он как раз от любви и ревности, хотя совершенно не узнавал свою возлюбленную сестру в той ласкающейся и мурлыкающей киске, которая ежевечерне выставляла напоказ нелепую свою страсть, и он отлично знал, что она к нему не вернется; в его памяти всплывали сексуальные рекорды Пьера-Эмманюэля, перед глазами четко рисовались невыносимые сцены, он слышал крики, которых никогда не позволяла себе Изаскун, и всю свою ненависть он перенес теперь на Жюдит, чей приезд спровоцировал весь этот апокалипсис. Она была инородным телом, которое мир выталкивал из себя хаотичными резкими толчками. С гармонией и полнотой жизни было покончено. Катастрофы накатывали одна за другой. Жюдит и Матье ждали, пока Либеро снимет кассу, чтобы съездить на дискотеку, когда Римма вдруг вбежала в бар прямо в трусиках и в майке и в панике стала говорить, что все ее деньги пропали — чаевые, сэкономленные за целый год — она прятала их в небольшой коробке под одеждой, никто об этом не знал, кроме Сары, и коробка пропала; она не помнила, когда точно видела ее в последний раз; она говорила о планах, которые никогда уже не сможет осуществить, о мечтах, которыми никто ни разу даже не поинтересовался, она просила помочь, она хотела, чтобы всю квартиру обыскали, никого не обвиняя, — ведь нужно же найти виновного — и она не слушала Либеро, который говорил, что, вполне вероятно, от этого не будет никакого толку; нет, нужно обыскать, обыскать сейчас же; и они перевернули квартиру вверх дном, перерывая вещи Аньес и Изаскун, которые в штыки восприняли подозрения на свой счет; они передвинули ящики с бутылками на складе и за стойкой, но ничего не нашли, а Римма кричала, что нужно продолжать искать. Либеро попытался ее успокоить, но она ничего не хотела слышать, и он в результате взорвался:

— Черт подери! Ведь есть же банки в конце концов! Нужно быть идиотом, чтобы хранить деньги дома! Все — бабло ты свое больше не увидишь, ясно? Его любой мог взять, любой кобель, который заваливается к вам потрахаться; да хоть я, если на то пошло, но это ничего не меняет, потому что в любом случае бабла ты этого больше не увидишь. Не увидишь.

Римма опустила голову и замолчала. Дискотека отменялась сама собой. По дороге домой Жюдит внезапно остановилась и заплакала.

— Что такое? Это из-за Риммы?

Жюдит замотала головой:

— Нет. Из-за тебя. Извини. Мне просто очень больно видеть, как ты переживаешь.

Эту жалость Матье воспринял как оскорбление, самое глубокое свое оскорбление в жизни. Он попытался сохранить спокойствие:

— Я отвезу тебя в аэропорт. Завтра.

Жюдит вытерла слезы:

— Хорошо.

Он был уверен, что никогда больше ее не увидит. Он не знал, что очень скоро поймет, сколько в этих оскорбительных словах было любви, ибо никто не любил его и не полюбит так сильно, как Жюдит, и через несколько недель, в кровавую ночь разгрома, когда мир рассыплется в прах, он подумает именно о Жюдит и, невзирая на поздний час, снова обратится именно к ней сразу же после звонка Орели. Мир не тяготился присутствием инородных тел, он страдал от своего внутреннего разложения, болезни состарившихся империй, поэтому отъезд Жюдит ничего не изменил. Через несколько дней Римма уволилась, и никто не попытался ее отговорить. Она помрачнела и обозлилась, с той ночи обыска ее отношения с Аньес и Изаскун испортились окончательно, и мысль, что, возможно, человек, который украл у нее будущее, находится где-то рядом, была ей невыносима. Вместо нее на кассу поставили Гратаса, но сконцентрироваться на ответственной задаче ему было нелегко из-за Виржини, которая постоянно к нему ласкалась, в результате чего в баре приходилось иметь дело с двумя возбужденными парами, чьи совместные телодвижения нарушали общий рабочий ритм. Либеро исчерпал весь возможный диапазон замечаний — от мольбы до угроз. Пьер-Эмманюэль наслаждался, наблюдая, как тот выходит из себя — он давал указания Изаскун, которые она выполняла с таким подобострастием, будто хозяином бара теперь был он, и вызывал ее в микрофон, чтобы поцеловать ее перед всеми взасос, а заодно и энергично пощупать ее за задницу, и Либеро был на грани нервного срыва:

— Сволочь. Я когда-нибудь разможжу ему череп.

Пьер-Эмманюэль довел до совершенства свою игру заигрывания, которую разработал еще во время отношений с Анни — демонстрируя на публике свой успех в сексуальном плане, он щекотал нервы тем, кто был лишен этих утех, доводя людей до фрустрации. Виржиль Ордиони был его любимой жертвой. Он доводил его своими альковными историями, с напускным простодушием спрашивал, чем именно он хотел бы заняться, если бы остался с женщиной наедине, и перечислял целый набор развратнейших действий, из которых Виржилю предлагалось выбрать то, которому он отдавал особое предпочтение; Виржиль смеялся, захлебываясь слюной, до посинения, и Либеро снова пытался вмешаться:

— Да оставь ты его в покое!

а Пьер-Эмманюэль ссылался на свое чистосердечие и дружеские чувства, похлопывая Виржиля по плечу, и тот спешил ему на помощь.

— Да ладно, ничего, он это не со зла.

Со зла — и Либеро это прекрасно знал, но не хотел раскрывать Виржилю жестокую правду об истинной сущности его мучителя и возвращался к стойке, цедя сквозь зубы:

— Сволочь,

и продолжал нести крест злопамятства аж до момента закрытия бара. Потом они уезжали в город вместе с Матье, который как только можно оттягивал возвращение в комнату своего детства, куда оказался сослан изменой Изаскун; они объезжали дискотеки, занимались порой любовью с туристками на пляже или на парковках и возвращались в деревню на рассвете пьяные в доску, прильнув к лобовому стеклу виляющей на краю обрыва машины. В конце августа Винсент Леандри предложил им поужинать в ресторане, и они поручили закрыть бар Гратасу. Туристы начали разъезжаться, город пустел, в порту дул приятный бриз, жизнь казалась легкой, и Либеро с Матье были рады провести вечер вне бара. Они не думали о том, что там могло происходить в этот момент — да хоть целая оргия на бильярдном столе с подачи Пьера-Эмманюэля и Гратаса — пусть сношаются с их благословения. Они поужинали лангустами с белым вином, и Винсент предложил им заехать выпить в заведение его приятеля, где тот когда-то познакомил их с Анни. Вырваться из деревни, чтобы оказаться в борделе, было не самой лучшей идеей, но они не хотели расстраивать Винсента. Его приятель, как и в прошлый раз, встретил их с распростертыми объятиями и тут же угостил их бутылкой шампанского. В углу зала, разговаривая между собой под ярко-красными софитами, ждали клиентов девицы. Толстый мужик устроился у другого конца стойки, и к нему сразу подошла одна из девушек. До Матье доносились обрывки их разговора — толстяк пытался произвести впечатление, неся полную чушь и отпуская убогие шутки, на которые девица откликалась искусственным, почти неприличным смехом, и Матье узнал голос Риммы. Это действительно была она — в черном платье, на высоких каблуках, изуродованная до неузнаваемости макияжем. Матье обратил на нее внимание Либеро, и они собрались было слезть со своих высоких стульев, чтобы подойти поздороваться, но Римма остановила их немигающим взглядом, а затем медленно отвела глаза и принялась хохотать как ни в чем не бывало. Они сидели не шелохнувшись. Шампанское становилось теплым. Толстяк заказал бутылку и удалился в закрытый отсек. Римма подготовила поднос, ведерко со льдом, два бокала и присоединилась к клиенту. Она в последний раз взглянула на Матье с Либеро и занавесила отсек плотными красными шторами.

Поделиться с друзьями: