Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я поверил этой истории без единого сомнения, от начала и до конца. Я однажды переводил несколько песен из собрания Вука Караджича, сербский эпос. Одна была про то, как девушка из знатной семьи вышла замуж за короля, не помню какого, какого-то не очень убедительного - динарского? далмацкого? Через некоторое время два младших брата, совсем еще дети, поехали навестить сестру. Она их увидела издали, из окна дворца, и говорит мужу: давай их убьем. Муж, в общем, не против, но его смущает, что скажут короли валашский, венгерский и венецианский. Тогда давай выколем им глаза. Король говорит: это другое дело,и выкалывает. Те садятся на своих лошадей и отправляются домой. Отец видит их приближение, выходит за ворота встретить. В это время с одного из них падает шапка, они спешиваются, шарят руками по земле, не могут найти, и тогда отец говорит матери, что их ослепили, и мать плачет... Художественный пуант упавшая шапка, к этому вся песня идет и на этом достигает эмоционального пика. Но на меня не сравнить насколько сильнее произвела впечатление сестрица: "Давай их убьем. Нет? Тогда давай выколем глазки". Никакой мотивировки, на ровном месте. Я в ту минуту подумал, что это такая условность, свойственная эпосу вообще, а сербскому в особенности. Но когда Драго рассказывал про летчика, я, подготовленный песней про ни

за что ни про что изувеченных братичках, не только без оговорок принял на веру его слова, но и, убежденный его рассказом, понял, что факт, по поводу которого была сложена песня, абсолютно правдив и тем самым историчен.

Но это было вступление, я ждал главного сюжета. После войны он занял место и в политике, и в руководстве Югославии. Разумеется, не первостепенное, однако имя его повторялось в газетах, и у публики, в общем, было представление о том, кому оно принадлежит. Он был убежденный сталинист, думал то же, что Кожев говорил Берлину: что в массе своей люди - славяне во всяком случае - косны, добра своего не знают, как африканские дикари, и к лучшему - для них же лучшему - их надо тащить за шкирку, подгонять штыками, давать острастку пулями, настоящими. Только Кожев выкладывал это полуиронически, а Драго совершенно серьезно и безжалостно. Когда Тито порвал со Сталиным, он порвал с Тито, во всеуслышание объявил об его измене и был тотчас посажен. Лагерь, как и следовало ожидать, был один из тех самых кошмарных, голодных, безводных, о которых потом написали, и мир в очередной раз попытался и в очередной раз не нашел сил ужаснуться. Там били чудовищно, унижали чудовищно, попросту истребляли, но его, то ли по указанию из центра, то ли за ненависть к ним, за непримиримость, то ли потому, что в таком месте иначе нельзя, били, унижали и уничтожали, как звери зверя. Целый день под палящим солнцем он ударял кайлом по каменной скале, а между вечерней кормежкой и отбоем должен был брать лопату и спускаться в выгребную яму отхожего места, прямо под вырезанные в дощатом помосте дыры, в которые другие зеки продолжали справлять нужду и в те полчаса, когда он их испражнениями наполнял ведро, чтобы передать такому же, как он, животному, стоящему наверху.

Сержант-охранник однажды ударил его ногой в пах, просто так, проходя мимо. Драго согнулся, постоял, пока тот скалился, а выпрямившись, сказал: "Я тебя когда-нибудь найду и так всажу, что малафья из ушей вылетит". Тот в него вгляделся и стал приходить в палатку ночью: будил, вел к яме, ставил под очко и опорожнялся на него. За несколько дней Драго наточил лопату до остроты бритвы, оставил под помостом и в очередную ночь, когда сержант спустил штаны, всадил ему снизу в задний проход по самый черенок. Тот закричал и рухнул вниз на руки Драго. На руках, чтобы не замарать, он оттащил его к краю ямы, снял форму и переоделся. Еще в первые дни пребывания в лагере высмотрено было место под колючей проволокой, где большая каменная плита выглядела - с того расстояния, на какое к ней можно было приблизиться,- расколотой. Так и оказалось: он вынул кусок за куском, подлез в образовавшееся отверстие и ушел в лес.

Местоположение лагеря он знал, еще когда сам отправлял туда людей. За половину ночи дошел до моря, через четверть часа быстрой ходьбы по берегу наткнулся на рыбацкий домик, против него на песке стояла лодка, без весел. Оттащил ее к воде, поискал вокруг, чем грести, увидел валявшуюся старую доску и отплыл. К середине дня его подобрал советский торговый корабль...

Я просто слушал, и то, что я слышал, а за сорок лет до того слышал Берлин, была не Америка, умозрительно сформулированная мною как место, в котором может случиться все, включая и такое, и даже не экзотика какого-нибудь принципиально не формулируемого Китая, в котором только такое и должно случаться. И не "Чужой" Альбера Камю. И вообще не то, что может быть хоть как-то описано, то есть так или иначе объяснено, так или иначе понято,- но то, что может быть только принято, как оно есть. Объяснять тут было нечего. На этом оказывалось основано само существование человечества: все допустимо было отбросить, мысли и размышления, мораль, да сами чувства в конце концов, а это нет. Я спросил, как реагировал на рассказ Исайя. "Ха, он умел и молчать, не только говорить. Он все на этом свете ценил, потому ценил и молчание".- "И ценил,- вмешалась Визма,- молчаливых людей, чье молчание понятно окружающим близким". Так что просто улыбался, печально, беспомощно, соболезнующе. Потом сказал: "Так бывает. Я знаю, что так бывает". Я узнал эту интонацию, так же он говорил мне однажды: "Да, зло есть. Зло существует, никуда не денешься".

В Москве не били, и если унижали, то не намеренно, а потому что такой в России модус вивенди. И Сталин был - рукой подать, метрах в трехстах от пешеходов, за Кремлевской стеной, настоящий Сталин. И коммунизм строили именно так, как он, Драго, хотел, реально. Все было о'кей, только не было тепла: согретого на солнце винограда, теплого моря, горячего песка, жарких тел под легкими накинутыми рубахами, громких голосов и вообще - не улыбались. Его определили на радио, как потом в Америке. "Автократия, демократия воображение-то одно: раз из Югославии, пропагандируй Югославию". С радио провалилось: пару раз понес отсебятину, не вредную, но хуже, чем вредную несанкционированную; один раз матюгнулся - потом доказывал, что в Югославии п..., тем более что похожа на печь, совсем не то, что в России п..., похожая на воронье гнездо; потом оказался в ночной студии с дежурной монтажницей. "Из-за коридоров. Длинные, едва освещенные, пустые коридоры - как в мертвецкой. Ну не мог я по ним ходить, нужно было доказательство, что, кроме меня, еще что-то живое есть. И, кстати, такое оказалось живое!" Сказал явно для жены - она опять, как на любимое балованное дитя, махнула в его сторону рукой.

Решили, нечего ему делать в столице - при такой плохой управляемости может своим же балканским безумцам что-нибудь ляпнуть и тем нечаянно обострить международную обстановку. Отправили в Ригу директором типографии, номенклатурная, из средних, позиция. Там встретил Визму, потом оказался с ней в ночной метранпажной. "Все врет,- сказала Визма с усталым восхищением.Познакомились на пляже в Дзинтари, ходил свататься, просил у моей матери согласия".

"Я к ней ходил посмотреть, какая ты в старости станешь, вот зачем я к ней ходил". Визма повторила свой милый пренебрежительный жест рукой, встала достать из холодильника новой закуски, он крепко прижал ладонь с растопыренными пальцами к ее ягодице и держал, пока она проходила мимо.

В Латвии он стал томиться невыносимо. Купил домик в рыбацкой деревне, все тех же завел кур, коз, овец. Думал

только о побеге, опять в лодке - в Швецию. Но как выходил на берег, как видел эту холодную мелкую ровную воду, силы его оставляли. "Бог сделал черногорцев, попробовал на вкус, обжег рот и сразу сделал латышей - погасить жар. Не то разговариваешь с ними, не то желуди ешь. Вина в стране нет, есть солодовое пиво. Моря нет, есть взморье. Бессолевая диета. Коммунизм не строят, строят только социализм. Тяжело, как камни ворочают. Водку зашибают, как русские, а результата нет: ни подерутся, ни "ты меня уважаешь". Да я тебя так уважаю, что на руках до Адриатического моря понесу - а пить стаканом не стану". Вдруг стали делегацию собирать в Болгарию, обмен типографским опытом. Чесали, чесали в затылке, решили включить его в состав: живой пример правильности линии Информбюро, а не кровавого раскольника Тито, пусть болгарские товарищи убедятся. Он тут же ставит условие: только с женой, у нас, у средиземноморских племен, только так! Те ему: кто же едет к чернооким дивчинам со своим самоваром - ну бери, если пыльным мешком трахнутый.

Повозили туда, сюда, повыступал он в залах и комнатах, в разных цехах и кооперативах, наконец десерт - неделя на море. Ну почти свое море, а вино и ракия и вовсе свои, брынза, лечо - как не уезжал. В первый же день на пляже присоседился к немцу, перекинулись шутками на лингва-франко. Турист из Баварии. А вы? Времени взвешивать, можно-нельзя, не было... А я - рассказывать долго, а если коротко - бежать отсюда собираюсь. Только не очень знаю, как и куда. Выложил и стал ждать. Немец встал, похромал к воде, выемка в бедре килограмма на полтора, в аккурат как у Драго в спине, выкупался, лег, как лежал, и говорит - носом в песок: детали, битте... Драго - носом в песок по-солдатски толково доложил, без вранья, про партизанскую армию, про партию, идею, измену, лагерь, побег - из огня в полымя. Тот: подумаю, встреча на этом месте через два часа. Ушел, Драго прикинул: не заложит, не с чего, а заложит, тогда и будем соображать. Скорее просто смотается от греха подальше. Баварец по имени Фридрих, Фриц, вернулся, сказал: "Вы здесь с женой. Она тоже бежит?" - "Я с ней еще не говорил".- "Значит, так: я завтра должен лететь домой. Вы надолго здесь?" - "Неделя".- "Я попробую. Мой знакомый гоняет из Турции рефрижераторы с мясом. Через Болгарию. Они иногда заезжают сюда на часок, устраивают себе короткие вакации. Я узнаю. Если договорюсь, сперва отправите жену, в залог. Если с ней пройдет, на следующий день приедут за вами. Вот тут каждый день и ждите, я ему опишу... Я у вас воевал".- "Я вас не помню".- "А я с самолета".

Визме сказал только в ту минуту, когда через три дня увидел приближающегося по пляжу мужика в комбинезоне "Магирус". Встал, взял в руки штаны и рубашку, объяснил ей что к чему и предъявил ультиматум: или ты сейчас одеваешься и с ним уходишь - или я, но тогда, как говорится, прощай навеки. Без слова оделась, подождала, пока тот выкупается и пойдет к грузовику, и двинулась вслед, в летнем сарафане и босоножках. За Драго Дед Мороз приехал назавтра утром. "У них там в машине были тулупы, но по пальчику и она, и я отморозили". Когда Исайе рассказывал, тот кивал головой весело, и когда он кончил, с удовольствием проговорил: "Да-да, это не вы одни, я в кино видел". Он не понял, значит ли это опять, что и так бывает или что он не вполне верит. Поэтому сказал: мы тоже, когда в кино видим, думаем - неужели это самое было с нами?..

"Нет, Драго,- вдруг перебила его Визма спокойно и убежденно,- он нам тогда уже доверял..." (Я тоже уверен, что он просто к слову сообщил, что знает про такие случаи,- как когда сказал мне о "Дневнике Анны Франк", что не читал: "Я знаю факт. С меня этого достаточно. Это была не отдельная вещь, много таких".) Визма докончила: "...После мамы он нам совершенно доверял".- "Потому что оказалось-то,- с воодушевлением, направленным на меня, проговорил Драго,- что не затем я к ее матери по имени Вильгельмина ходил, что она ее мать, а затем, чтобы в конце концов познакомиться с Исайей. Потому что,- выложил он торжественно, с ударением,- Вильгельмина была у Берлинов прислугой! И я с этого начал, когда остановил его у дверей философского отделения,- и он ее немедленно вспомнил!" Я посмотрел на Визму, она кивнула головой, а Драго, еще сильнее наседая, продолжил: "Он ее вспомнил, и это ему очень понравилось. Он сразу поехал со мной, мы тогда только что сюда переехали, скотины еще не было, но куры уже были". Визма, как будто не замечая его присутствия, а глядя только на меня, покачала указательным пальцем вправо-влево и опровергла: "Кур не было".- "Баба,- объяснил он.- Бабы все без фантазии, даже моя".

У меня нет сомнений, что Берлин им доверял и любил у них бывать. Биографы, специалисты по его творчеству и деятельности, естественно, вставляют его в кристаллическую пирамиду, набранную из философов, политиков, ученых, писателей, людей значительных. Они были ему интересны, сферы их и его занятий совпадали, и в этих сферах они были самыми убедительными, внушительными и яркими, из первых, из лучших. Но философия, политика, всякое выражение интеллекта и таланта принимались им не как продукты, производимые определенной, сколь угодно широкой, но профессиональной группой и принадлежащие ей, а только в контексте жизни людей вообще. И под этим углом восприятия Драго и Визма были не менее значительны, нежели Элиот или Черчилль. Родители одного из его оксфордских студентов, американца, узнав, что Берлин преподает в колледже рядом с их городом, пригласили его на ужин, он сказал, что да-да, конечно, придет, но предупредил, что из-за недостатка времени должен будет сразу уйти. И просидел до часу ночи, слушая и болтая с ними, нигде никогда не учившимися, но обладавшими здравым житейским смыслом, наблюдательностью и ясным умом,- так же как и с их младшим сыном, одиннадцатилетним мальчиком, который, толком не зная и не интересуясь, кто их гость, был увлечен тем, что и как он говорил, как себя вел и на какие его реплики смеялся. И, конечно, в первую очередь зажигалкой гостя. И в случае с московской кузиной Берлина, насчет которой некий тип из России предупредил его, что она "слишком простая" - имелось в виду для "них": Берлина и типа,проявилась та же его раскрытость навстречу любому человеку, нечто прямо противоположное снобизму предупреждавшего, про которого он только заметил, что тот искренне убежден, что чье-либо мнение о людях может быть важнее самих людей. Почти афористично сформулировал он самый закон людских взаимоотношений - мы с женой провели день у него в Портофино, и, прощаясь, я сказал, что весь день мне было так хорошо с ним, и он, повернувшись к жене, откликнулся, стилизуя еврейскую интонацию: "Ему было хорошо.- И ко мне: - Одному хорошо не бывает. Или вместе, или никому".

Поделиться с друзьями: