Прощание с Литинститутом
Шрифт:
Впрочем, дадим последний раз слово самому исправнику перед тем, как отправить его в заслуженную неизвестность, коли уж мы потревожили его прах на время нашего повествования:
В Орловское губернское правление
от брянского уездного исправника
17 июня 1874 г.
РАПОРТ
Губернское правление сообщило мне, что брянский городской голова 30 мая донёс г-ну губернатору о том, что по представленному прошению брянских жителей о вредном влиянии на местную промышленность размножившегося в г. Брянске еврейского населения ни один еврей из города по настоящее время не выслан, а распоряжение губернского правления от 20 сентября того же года о поверке и высылке их оставлено без последствий. Кроме того, губернское правление потребовало представить объяснение, почему не приведён в исполнение указ о высылке из Брянска всех незаконно проживающих евреев.
В объяснение настоящего предписания имею честь донести, что мною ещё в марте было поручено полицейскому приставу составить списки всех проживающих в Брянске евреев и представить их мне вместе с документами. Из представленного приставом списка оказалось, что проживающих в Брянске евреев 53 семейства, в числе которых 23 отставных и бессрочно отпускных нижних чинов, причисленных к обществу мещан, занимающихся ремёслами и промыслами на правах коренных жителей, и 31 иногородний. При тщательном и строгом рассмотрении документов каждого из евреев, оказалось, что 28 из них имеют письменные виды о своём звании и свидетельства от ремесленных управ. Эти евреи оставлены
При сем имею честь доложить, что хоть брянский голова и объясняет, что в Брянске возрастает число евреев, имеющих вредное влияние на местную торговлю и промыслы, но ни одного из них, не имеющего права на проживание, пофамильно не указывает. Евреев в Брянске действительно прибавилось в последнее время, но не столько постоянно живущих, сколько ежедневно приезжающих и уезжающих по Орловско-Витебской железной дороге. Если же г-н городской голова имеет в виду евреев, не имеющих права на постоянное проживание в Брянске, то я имею честь покорнейше просить губернское правление предложить ему указать мне их, и тогда с моей стороны немедленно будет сделано надлежащее распоряжение об удалении таковых из Брянска.
Уездный исправник Матвеев
Вот, пожалуй, и вся история. Больше не будем утомлять ни читателя, ни себя чтением казённой переписки чиновников, поистине не жалеющих ни живота своего, ни чернил, ни бумаги во благо отечества. Скучное это занятие – копаться в папирусах полуторавековой давности, да и людишки, водившие пером по этим бумагам, едва ли заслуживают внимания более того, что им уже оказано выше.
Следует прибавить лишь, что в моих комментариях к их переписке, разумеется, нет ничего научного или заслуживающего какого-то серьёзного изучения. Скорее в них мои собственные домыслы и фантазии. Или, точнее, попытка свести разрозненные факты в единую событийную цепочку. Многие её звенья, конечно, безвозвратно утеряны, о многих вещах, вполне очевидных для того времени, мы сегодня не знаем, поэтому на объективность изложения я ни в коей мере не претендую.
Единственное, в чём я уверен и в чём, надеюсь, не погрешил против истины, это в том, что евреи в Орловской губернии, в которую входил в те времена провинциальный Брянск, как наверняка и во всей остальной Российской империи, всегда были для коренного населения чужаками, бельмом на глазу, которое терпят до тех пор, пока не возникает необходимость в козлах отпущения. И это очень удобно, потому что всегда есть, на кого можно списать свои грешки и проколы. Лень, безалаберность, мздоимство, ей-Богу, считались во все времена куда меньшими пороками, нежели принадлежность к гонимому иудейскому племени. И в этом жители Орловской губернии едва ли в чём-то отличались от жителей остальных российских провинций.
И всё-таки лишний раз акцентируем тот факт, что едва ли евреи послужили основной причиной распри между двумя уездными чиновниками-бюрократами, имена которых благополучно и навсегда забыты даже их собственными потомками. Хотя нет, ошибаюсь: в некотором родстве с нашим склочным городским головой состоял очень неплохой российский писатель тридцатых годов двадцатого века Леонид Добычин. Только и всего, не более. Заслуги потомков едва ли искупают или оправдывают дремучие нравы их предков…
В завершение скажу ещё несколько слов. Извлечённый мной из архивного небытия сюжет, в общем-то, предельно банален и не отражает, как принято говорить сегодня, судьбоносных событий истории. Он лишь служит, на мой взгляд, дополнительным штрихом к общей картине российской жизни последней четверти девятнадцатого века. И что для меня наиболее любопытно – краешком касается жизни моих соплеменников. Может, среди них и был кто-то из моих предков. Только что уже ворошить чужие могилы…
Не будем забывать о том, что нет ничего нового под луной, и всё в истории рано или поздно повторяется – люди-то за последние несколько тысяч лет никак не изменились. Не стали ни умней, ни добрей, и если современная наука значительно расширила наш кругозор и границы познания, то это ещё ни о чём не говорит. Вместо перьевых ручек доносы теперь строчат на компьютерах и отправляют начальству не в почтовых конвертах, а посредством Интернета, но разве это, господа хорошие, что-то меняет?..
А кто, как тогда, так и сегодня, виноват во всех бедах?.. Ну-ка, без подсказки догадайтесь!
Прощание с Литинститутом
Встретив недостойного человека, посмотри вглубь себя.
«…я, наконец-то, начал понимать, что такое «раздвоенность жизни», о которой мы столько говорили, просиживая ночи напролёт на своих видавших виды койках в общаге Литинститута, изредка пили водку, чаще крепкий чай и всегда спорили до посинения. Нам тогда казалось, что если человек вынужден жить какой-то одной, стандартной жизнью, со всеми её банальностями и идиотизмом, подчиняться её правилам и условностям и не дерзать что-то изменить, однако втайне мечтает о чём-то более светлом и возвышенном, в кругу единомышленников и таких же мечтателей, как он сам, – то это вполне естественно и нормально. Потому что иначе пока нельзя. Ни раньше, ни сегодня и, может быть, даже завтра. Но мечтать – непременное условие. Не всем быть борцами, но мечтателями нужно быть непременно.
Это удел и планида любого здравомыслящего человека. Без этого быстро превращаешься в глупого самодостаточного мещанина, пускающего слюну умиления от того, что тебя вовремя накормили, напоили водкой и дали подержаться за красивую бабу. Такое скучно и непродуктивно.
Рецепт прогресса один: если уж человек не в силах выходить на баррикады, то хотя бы обязан быть в оппозиции к окружающему миру, который необходимо постоянно исправлять в соответствии со своими и его меняющимися потребностями и интересами. Бесконечные и завязшие в зубах легендарные примеры духовного и порой физического бунтарства, питали наше самолюбие, и каждый из нас, студентов заочного прозаического семинара, считал себя в той или иной степени оппозиционером, протестующим и негодующим в своих слабых ученических опусах. Именно в них мы видели свой вклад в бунтарство. Не замечали мы лишь того, что окружающему миру пока глубоко безразличны наши жалкие протесты, а опусы не очень-то на самом деле выстраданы и едва ли кому-то, кроме нас самих, по-настоящему интересны…»
Мишка смахнул пот со лба, расстегнул ещё одну пуговицу на своей армейской рубашке и полез в карман за сигаретами. Тетрадка, в которой он писал, упала с колена на землю, но поднимать её он не торопился. Прикурив, Мишка глубоко затянулся и удобней устроился в тени у стены разрушенного прямым ракетным попаданием одноэтажного дома.
«…Своей «раздвоенной» жизни я ни от кого не скрывал, и ты это наверняка помнишь. Более того, я считал её вполне цельной и логичной. С одной стороны, я не мыслил себя вне литературы, писал стихи, рассказы, повести и хотел делать это профессионально. Для того и поступил в Литинститут. Может, это прозвучит кощунственно, но мне наивно казалось до самого отъезда в Израиль, что в Литинституте учат секретам превращения только что написанного текста в литературное произведение, но всегда подозревал, что этот самый текст – настолько зыбкая и иллюзорная субстанция, что нет для него ни правил, ни законов, ни даже каких-то объективных критериев оценки. Есть, безусловно, здравый смысл и логика, но они, как правило, завуалированы и зачехлены мудрёными литературоведческими одёжками стилей и концепций. Действительно гениальный текст не подчиняется канонам, его невозможно расчленить или втиснуть в стандартные рамки. Он – или есть, или его нет… Хотя, если говорить по существу, сочинение текста – не самоцель, а лишь средство выражения мысли. «Слово о полку Игореве», «Песнь песней» – гениальны и совершенны как тексты, но чего бы они стоили, если бы их гладкие и изумительные наборы слов не несли в себе великих вневременных истин? Впрочем, опять же всё наверняка условно, ведь даже словоблуд-графоман – и тот при каждом своём словоизвержении уверен, что снёс золотое яичко… Основа всему, наивно полагали мы, пресловутая «технология» письма. Послушаю, мол, мастера, покопаюсь в его творческой кухне, исправлю под его бдительным присмотром собственные ляпы в текстах и – вперёд к сияющим вершинам литературы, к творческим олимпам. Все мы были уверены, что мастер, у которого мы учимся на семинаре, поможет нам, глупеньким деревянным буратино, подойти к потайной дверце, выдав каждому по заветному золотому ключику…
Всё это далеко не так. Как – не знаю. Иногда мне кажется, что я почти нащупал долгожданное решение, а иногда вдруг с тоской начинал понимать, что гении – не чета мне! – ломали головы над этим веками, жизни клали на творческий алтарь, а я решил, что разберусь мигом, без особых усилий, оттолкнувшись от их находок, как от стартовой ступеньки. Ах, как от этой беспомощности и тщетности попыток каждый раз становилось тяжко и гадко! Хоть руки на себя накладывай…»
Мишка отбросил докуренную до фильтра сигарету и поднял глаза от тетради. От курения натощак во рту стоял неприятный кисло-горький привкус. Глубоко вздохнув, он полез за флягой с водой.
На смену прохладному, всё ещё сонному и безмятежному утру приходил жаркий длинный день. Солнце только поднималось, и его ещё не было видно из-за холмов, но приближающаяся жара уже чувствовалась. Через полчаса она затопит холмы, оливковые рощи, и всё вокруг будет подрагивать в горячих и вязких потоках воздуха, отражённых от земли. Так будет весь день. А такие дни всегда длинны до бесконечности. И до безумия…
«…Литературное творчество тем и привлекает таких идеалистов, как я, что в момент написания уподобляешь себя как бы Творцу, который из хаоса обрывочных мыслей и переживаний строит собственный космос, наполняет его содержанием, облекает в форму, и отныне уже в твоей власти оживить его, влить в него смысл, дать ему настоящее и будущее. Литература – великий соблазн, но одновременно и неизбежная горечь осознания постоянного несовершенства, потому что мы – как бы ни обманывали себя! – всё-таки не настоящие творцы, а лишь копиисты, и боремся не с какими-то внешними противниками, а чаще – с собственными придуманными монстрами…
Вторая половина моего существования – иудаизм, к которому я шёл долго и недоверчиво. Разумом понимая, что слепая вера превращает человека в безвольного раба, я стремился подойти ко всему рационально и осмотрительно. И самому решить: принять или не принять сердцем это новое знание, ведь необходимость существования в незнакомой до последнего времени системе координат – вере – должна исходить только от сердца, разум же, хоть и помощник, но не всегда друг и доброжелатель. Поиски мои были не ради банальной выгоды – «что мне это даст?», а ради того, чтобы ответить хотя бы самому себе на вечные вопросы, рано или поздно встающие перед каждым. Более же всего хотелось попробовать силы в осмыслении истин, уже известных и неоспоримых, перед тем, как рискнуть на самостоятельный поиск и продвижение дальше.
Поначалу я считал, что иудаизм – всего лишь универсальный способ получения ответов на кардинальные вопросы жизни и смерти, ведь любая религия, как казалось мне, всего лишь бездонная культурологическая копилка и сокровищница многовекового наследия народа, почти как та же литература, накапливающая в своих арсеналах приёмы и способы создания текста. Когда же я коснулся иудаизма глубже, неожиданно понял, что всё гораздо сложнее и не так однозначно. Если в литературе можно всё переиграть – скомкать бумагу и вымарать текст, чтобы переписать заново, или даже выбросить и забыть готовую книгу, то здесь отходных вариантов нет. Вера – это мироощущение, которое не может быть наносным или искусственным, оно может быть только образом жизни и твоим существом. Тут уже невозможно лгать другим и самому себе или что-то приукрашивать, как… в литературе. Ведь подспудно чувствуешь, что вера сулит в итоге какой-то запредельный контакт с пространством – от крохотной неодушевлённой молекулы до высшего разума, существующего независимо от твоего желания или знания. Остановиться на полпути невозможно. Здесь не только врать, но даже неискренним быть нельзя – стоило ли ради этого мучиться и недосыпать ночей в своих бесконечных исканиях, постоянных заблуждениях и редких открытиях? Жалко потраченных усилий.
Через интерес к иудаизму я вышел на осознание необходимости жить в Израиле. Дело вовсе не в том, что Россия к моменту моего отъезда стабильно и бесповоротно покатилась в тартарары, и падение это всё убыстрялось. В конце концов, в какую бы бездну страна ни рухнула, рано или поздно будет подъём, и она восстанет, как птица Феникс, из пепла. Меньше всего я обращал внимание на внешнюю сторону событий или боялся каких-то неясных слухов о мифических еврейских погромах. Я уезжал не от бытовухи и уж вовсе не из-за иллюзорного желания более полно реализовать себя, как писателя, в свободном мире. Мне хотелось… да я и сам точно не сказал бы, что мне хотелось.
Глупо утверждать, что я бессребреник, но эти вопросы никогда для меня не были на первом плане. Кстати, в Израиле, при относительной сытности и комфорте, я всё равно лишился чего-то гораздо большего, чем имел в России. Да, там у меня не было такой квартиры, как появилась здесь, не было обеспеченного прожиточного минимума и компьютера, на котором я могу сегодня быстро и удобно печатать свои опусы. В то же время у меня не стало чего-то такого, чему и названия сразу не подберёшь, как не измеришь это утраченное внешним достатком и возможностью удовлетворять свои возрастающие запросы. Даже литературные.
Вторая половина моего существования в конечном счёте перевесила первую, и это было, в общем-то, предсказуемо и ожидаемо. По крайней мере, в иудаизме не было столько искусственного и фальшивого, как в том, что окружало меня прежде. Литература – теперь уже верная помощница, как мне казалось, – на многое открывала глаза. Пытаясь описать окружающее, я только сейчас начинал понимать, что она – только увеличительное стекло, в котором отчётливо просматриваются ложь и искусственность, которые никуда не исчезли с переездом, а ведь на это я раньше просто не обращал внимания. Писать в Израиле стало намного труднее, но не потому что я стал требовать от своих текстов каких-то новых, запредельных откровений. Увеличительное стекло, не выпускаемое из рук, неожиданно стало высвечивать довольно неприятные вещи. Сам себе не доверяя, я вдруг увидел, что всё окружающее – уже новое, а не то, от которого бежал, – на самом деле оказывалось тем же безвкусным и выцветшим лубком, грубо имитирующим всё те же человеческие отношения между кукольными картонными персонажами, до края наполненными хамством вместо смелости, ханжеством вместо добродетели, и даже вместо любви – похотью и бесконечной спермой. Перемена декораций, по сути дела, ничего не изменила!..
Тексты, выходящие теперь из-под моего пера, если и были отображением новой, уже израильской жизни, то вряд ли сильно отличались от прежних. Если что-то у меня и получалось более или менее литературно, то только описания грязных и неприглядных сторон этой жизни. Даже чистое и светлое, о чём мне всегда хотелось писать, вырисовывалось непременно в контрасте с низким и отвратительным…»
Где-то за низкорослой оливковой рощей, наверное, совсем рядом с деревней, в которой расположилось Мишкино отделение, звонкой, почти карнавальной хлопушкой грохнула противопехотная мина и затрещали торопливые автоматные очереди. Из-за холмов, с той стороны, откуда они вчера вечером пришли, застрекотал вертолёт, и солдаты, сидящие рядом с Мишкой у стены полуразрушенного дома, зашевелились.
Теперь и в самом деле начинался новый день. Новый день бесконечной южно-ливанской войны…
Сутки назад, когда прямым миномётным огнём из засады накрыло троих наших солдат неподалеку отсюда, Мишка и не предполагал, что окажется в этой небольшой живописной деревушке среди красивых холмов, за которыми дышало и изредка доносило ветром свои горьковато-солёные запахи море.
Террористов, убивших солдат, преследовали почти всё это время, и, хоть до прямого столкновения с ними пока не дошло, было ясно, что те попали в капкан, выбраться из которого уже не сумеют. Разведка сообщила, что в настоящий момент террористы находятся в ущелье между холмами, выходы из которого надёжно перекрыты, и их всего трое или четверо, но вооружены они хорошо. Чтобы избежать ненужных потерь, решено было дождаться утра и уничтожить их с вертолётов. В исходе операции никто не сомневался, хотя всякое может быть – война есть война.