«Прощание славянки»
Шрифт:
И вспомнил глаза… Светло-серые, перламутровые глаза… И голос: «Что-то не так, Слава? Да?»
«Что-то не так!» — горько усмехнулся я. Знала бы она — как… Ну и что? Завтра, если она, конечно, спросит, Константин ей скажет, наверное: «Слава запил. Он полный алкаш. Я вам другого гида нашел. Академика. Лихачева». Она, наверное, тряхнет мальчишеской головкой и скажет свое неизменное: «Да?» И забудет. И никогда не узнает, что я ушел в запой, из которого не возвращаются. В запой с простреленной башкой…
Мы уже летели по Кировскому, подлетели к «Горьковской» и встали у светофора. Я не знал,
Нет! Не ее…
Машина опять понеслась.
Я вспомнил вдруг свою первую любовь. Самую-самую первую. Было мне тогда лет… Три года мне тогда было! Бабушка меня возила по зимней набережной Мойки на санках гулять в темный Михайловский сад… Помню себя закутанным в шубу, помню на щеках меховые уши зимней шапки, помню тугой шарф на шее, завязанный узлом за спиной, и варежки на шлейках, продетых в рукава, помню… И снег. Крупными пушистыми хлопьями… И черные суконные боты бабушки из-под длинной каракулевой шубы, мелькающие перед моими глазами… И серую бельевую веревку, за которую она тащит санки со мной. Помню…
Уже вечер. Тихий зимний пушистый вечер… Сначала мы проезжаем ярко освещенный каток, залитый на теннисном корте, где орут, визжат и носятся на коньках большие мальчишки и девчонки… Помню их румяные, возбужденные лица. Помню, как ко мне наклонилась румяная смеющаяся девчонка и пожалела, что я не могу понять их взрослой радости: «Ну что, карапуз?» И тут же поняла, что что-то не так сказала, что зря пожалела меня, и удивилась вслед моим санкам: «Уй, какой важный!»
Она не знала, что я еду на свидание!
Фонарей в темном саду мало. Один у милицейской будки, что у колоннады Михайловского дворца. Колоннада кончается длинной заснеженной лестницей. И с этой раскатанной лестницы катаются на санках ребята. Моего возраста и постарше. Там уже ждет меня она. В белой кроличьей шубке и таком же пушистом капоре… Ее бабушка подруга моей бабушки. Они когда-то вместе работали… Они приходят в Михайловский поговорить. И не знают, что на самом-то деле они только лошади, привозящие нас на свидание. Они идут рядом по аллее, громко обсуждают каких-то умерших своих директоров, а мы едем рядом, санки к санкам. Оба закутанные, почти неподвижные. Только глядим друг на друга… Темные заснеженные аллеи и снег крупными хлопьями… И снежинки на ее длинных ресницах… И глаза… светло-серые, перламутровые…
Я и не помню, как звали ее… Они скоро уехали в Сосновку, самый модный тогда район. Они поменялись и уехали в престижный район. А мы остались на Мойке… Я ее больше не видел. Ни разу в жизни… Но она — моя первая любовь. Самая-самая первая. Я это знаю. Уверен, что и она это знает. Если еще жива…
Так вот почему меня так поразили глаза Натали! Светло-серые, перламутровые… Глаза моей первой любви стали глазами моей любви последней… Любви? Конечно… В этом
я уже нисколько не сомневался… Я был уверен, что и она не сомневается… Дело совсем не в том, что мне орал из чулана Котяра. Совсем не в том… я понял это сам, когда она сказала на причале, надевая свой рюкзачок: «Прощайте, Слава. Да?»Ох, уж это ее «да»! В этом вопросительно-трогательном «да» она мне все и сказала. Она меня… она умоляла: «Найди меня, Слава! Найди!» Вот как она прощалась. А потом, когда профессор попросил еще об одной экскурсии, как она посмотрела на меня! Как обернулась победно через плечо, когда ее уводил от меня красавец Жорж: «До свидания, Слава! Да?» Поэма! Всего в двух ничего не значащих фразах… Господи! Неужели я больще никогда не увижу эти глаза. Глаза моей первой и последней любви?! Господи!
Машина резко остановилась, и я ткнулся лбом в кожаную спину Константина.
Он обернулся, посмотрел на меня вопросительно. Я извинился:
— Извините, пожалуйста.
Он хмыкнул и отвернулся.
Наш лимузин пропускал встречное, летевшее с Ушаковского моста, отчаянно гремевшее, раздолбанное такси. Справа темнела кирпичная церковь Иоанна Предтечи, где, кажется, Пушкин крестил свою последнюю дочку Наталью, родившуюся здесь, на Каменном, на даче… А когда Наталья Александровна выросла, она вышла замуж за сына шефа жандармов Дубельта. Того Дубельта, который после смерти Пушкина внимательно осмотрел и опечатал все оставшиеся бумаги в его кабинете на Мойке… Даже убивать меня везли по «пушкинским» местам!
Мы пропустили тачку и осторожно через трамвайные рельсы завернули в ночные аллеи Каменного острова, казавшиеся в полутьме дремучим лесом.
Водитель включил фары, но Константин сказал недовольно:
— Убери!
Мы тихонько катили по асфальтовой березовой аллее в глубину острова, справа блестела под луной высокая стеклянная оранжерея.
— Налево, — скомандовал Константин.
Мы повернули в узкую аллею, проехали деревянный мостик через заросший тиной ручей. Константин махнул в темноту:
— Останови у тех кустов… Тихо-тихо… Незаметно.
Боря постарался — мы бесшумно въехали в самый куст. На капот свесились мокрые пушистые гроздья сирени. Константин обернулся к охранникам:
— Выйдите. На дорогу не высовываться. Не курить.
Охранники через меня переглянулись и вышли из машины.
— И ты выйди, Боря, — приказал водителю Константин. — Последи за бойцами… Тихо-тихо…
Щелкнула дверь. И Боря вышел и растворился в мокрой июньской полутьме. Впереди за кустом, на пересечении с широкой, освещенной ярким светильником аллеей, в призрачном искусственном свете возвышался бетонный забор.
Константин, откинувшись спиной на дверь, внимательно смотрел на меня.
— Узнаешь?
Вопроса я не понял. Я думал, какому идиоту пришла в голову мысль в одном из самых трепетных, самых загадочных мест Петербурга выстроить тупую, наглую, бездушную стену? Берлинской стены я не видел, но этот забор на Каменном острове проходил через меня. Через душу мою он прошел… Мне стало противно… И я перевел взгляд на пушистую, осыпающуюся на теплый капот гроздь сирени.
— Узнаешь это место? — строго повторил свой вопрос Константин.