Прощание
Шрифт:
– К полуночи будьте готовы, – сказал Скворцов и отвернулся…
… В расположении немцев догорали костры, пиликала губная гармоника, пьяно орали «рус, капут!» вперемежку с песнями; песни разные, веселые и грустные, отчасти знакомые: с вахи – германской пограничной заставы – доносило через Буг, это было до войны. Немецкие песни, которые поются ныне на советской земле… А лягушки как квакали до войны, так и квакают на прибугских болотах. Луна скрылась, темень погустела. Немцы пускали осветительные ракеты – боялись, что пограничники будут прорываться. Изредка стреляли из ракетниц и пограничники – чтоб немцы скрытно не подобрались к заставе. Угомонились у противника значительно позже полуночи; настала тишина, нарушаемая хлопками сигнальных пистолетов, да на востоке, далеко, рвались авиационные бомбы. Для острастки немцы дали из пулемета несколько очередей трассирующих пуль – и вновь тишина, лягушки и то не квакают. Пора? И в этот момент выплыла
Он очень хотел спать, усталость подкашивала, лечь бы и мертвецки уснуть. Но он уложил всех, а сам вместе с наблюдателем бодрствовал в траншее. На какой-то срок сонливость одолела, и Скворцов задремал стоя и свалился бы, не поддержи его наблюдатель. Скворцов пробормотал: «Эк, сморило!» – потер глаза и уши. Он приказал поспать и женщинам, – когда нужно, их разбудят, но, зайдя через час в подвал, услышал: шепчутся. Не спал и Белянкин, гладил Клару по затылку. Стонали во сне лежачие раненые, стонали и ходячие, те, кто в строю. Скворцов не повторил женщинам приказания спать, оглядел тяжелораненых. Тусклое освещение керосиновой лампы, но они виделись, как в прожекторном луче. Их было четверо, он знал о них все и ничего. Два года эти ребята были рядом с ним, варились в одном соку, он знал их прошлое и настоящее, характеры, привычки, склонности, плюсы и минусы, он узнал их еще раз сегодня в бою, узнал на грани гибели, пригвожденных к проросшей картошке, – один из них прохрипел: «Товарищ лейтенант, не пожалейте пару гранат, оставьте нам. Не попасть бы в лапы к Гитлеру. В случае чего подорвемся». И Скворцов распорядился отдать две «лимонки»… А ничего – потому, что не знает, доживут ли ребята до рассвета. И на сколько переживут их лейтенант Скворцов и те, кто еще в строю? Скворцов выстрелил из ракетницы. Описав дугу, ракета осветила местность, упала с шипением.
– Немцев не видать? – спросил Скворцов напарника.
– Вроде нет, товарищ лейтенант.
Нет – и хорошо. Спустя десяток минут опять выпустит ракету. Поднимет ракетницу стволом вверх и нажмет на спуск. Когда-то, в детстве, так вот играл с пугачом: поднимет кверху и бабахнет серной пробкой. Ныне игрушки другие, по сезону. И пугать приходится всерьез. Еще вчера жизнь была иной, вернуть бы вчерашний день! А еще лучше очутиться в том времени, когда он не успел напиться во Львове и посидеть на гарнизонной «губе». Или в том, когда они с Ирой только-только прибыли на заставу. А не лучше перебраться в то время, когда он учился в Саратове, в военном училище, холостяк, или же – дальше, в глубь лет – в Краснодаре, в десятилетке? Но всего лучше побывать в своем детстве… Усмехнувшись над собой, Скворцов сказал бойцу:
– Иди сменяйся, я еще трохи подежурю…
Зачем же ты, Скворцов, оттягиваешь разговор с Ирой и Женей? Перед войной не поговорил, поговори теперь. Это, может быть, последняя возможность. Может быть, и не свидимся. Не отважишься никак?
10
Я шептала Ирке: давай, мол, все-таки останемся на заставе, она не соглашалась, твердила: как Игорь сказал, так и будет. Белянкин засек наше перешептывание, вмешался:
– Ох и вредная ты девка, Женька! Тогда баламутила, сейчас баламутишь.
Но я не обиделась на его грубость. Я еше и не то заслужила. А если б и не заслужила, разве до обид – после пережитого за день? Я вижу страдания и смерть людей. До войны это были обыкновенные хорошие хлопцы, сегодня я убедилась: геройские хлопцы. Смерти они не боятся нисколько. Я тоже не боюсь. И это не от геройства, которого в помине нет, а потому, что глупа, наверное. А вокруг меня убивают. Нету в живых милого Васико Брегвадзе. И многих-многих пограничников. И детей Белянкиных… Погибших не воскресишь. Но отплатить за них нужно. Убили немцев немало, предстоит – еще больше. Они ответят за все. Своей рукой убивала бы фашистов! У меня же значок «Ворошиловского стрелка», в школе нормы сдала. Доверили б винтовку, стреляла бы без промаха. Но я женщина, и пришлось обихаживать раненых. Бедные хлопчики! Их также покинуть? Будто недавно постучался в дверь Витя Белянкин. Я думала, это Игорь, и сердце затрепыхалось: Игорь ко мне? Не смыкала же глаз, ждала… А вошел Белянкин, волнуясь, сказал, чтоб я на скорую руку одевалась, немедленно пойдем в блокгауз.
– Фашисты, возможно, постреляют.
– Ну и пусть стреляют. Я буду спать.
– Собирайся без разговоров! Ира и Клара с детьми уже собираются…
– А я буду спать!
У нас на Кубани говорят: норовистая лошадь. Это о женщинах с норовом. Я и есть норовистая кобыла. Нехотя я оделась, вышла в коридор. Витя Белянкин подгонял:
– Пошевеливайтесь, девоньки! Пошевеливайтесь, бабоньки!
В подвале мигал язычок лампы, коптил. Было, как и в блокгаузе, –
душно, смрадно, тоскливо. Я сжалась: вот-вот Белянкин повторит то, что он кидал на рассвете: «Пошевеливайтесь, девоньки! Пошевеливайтесь, бабоньки!» Но он молчал, гладил Клару по голове. Я задремала. Пробудилась от прикосновения: и меня гладили по голове. Игорь. Он наклонился:– Пора, Женя. Вставай.
Я задержала его руку в своей, и он не противился. Сама отпустила. Игорь будил Иру, говорил Белянкину:
– Безлунье. Не мешкать!
Пора так пора. Как ты захочешь, Скворушка. Я готова. Только вот встретимся ли мы с тобой когда-нибудь? Даже если ты уцелеешь в этом пекле и я останусь живой. Не встану между Ирой и тобою. Укачу куда-нибудь на Дальний Восток, в Сибирь, в тайгу, чтоб с глаз долой – навсегда. Замуж выйду, понимаешь? Наши сборы не разбудили раненых. Двое из них стонали, бредили, двое безмолвны. Не скончались ли? Я мысленно простилась с ними, попросила прощения, что ухожу. Из овощехранилища мы выбрались друг за другом: Игорь, я, Ира, Клара, замыкал Белянкин. Наверху к нам присоединился Иван Федосеевич, зашагал возле Игоря. В таком порядке мы и шли по ходу сообщения. Было темно-темно. Иногда немцы пускали ракету – мы замирали, не двигались, пока она не прогорала и становилось вовсе непроглядно. В лесу, за болотом, кричала сова. Беду накличет?
Не хотела отставать от размашисто шагавшего Игоря, от семенившего за ним Ивана Федосеевича, я частила, спотыкалась, в тапочки попадали комья, правая слетела, на ходу кое-как поправила. Иван Федосеевич, спасибо, был низкорослый, и над ним маячила голова Игоря. Как жадно я вглядывалась в нее! Игорь шел впереди, а было ощущение: идет вспять, мне навстречу, мы вот-вот соединимся, и строгий Иван Федосеевич нам не помеха. Он-то не стоит на нашем пути, другой человек стоял и стоит, а теперь и война встала, разделив непробиваемой стеной. Обернись, Скворушка, скажи словечко! Не оборачивается, не говорит, предостерегающе делает отмашку рукой – ракета, и мы, остановившись, пригибаемся: ход сообщения неглубокий, чем ближе к полю, тем он мельче. У подножия бугра, на травянистом пятачке, и вовсе оборвался. Мы сбились кучкой, шумно дышим. Не со мной это происходит! Это не я покидаю раненых, убитых и живых, не я расстаюсь навеки с Игорем. Нет, я, Женька Петриди, наломавшая в своей короткой жизни дров. Но ни в чем не раскаиваюсь. Любила и люблю Игоря. Что будет? Да что загадывать о будущем, если неизвестно, что станется со мной, с Игорем, с каждым из нас час спустя! Может, никого и в живых-то не сыщется, и другие люди будут любить, мучиться и радоваться. Иван Федосеевич сунул мне сумку из-под гранат: «Тут харч на дорогу», Ирке – свернутое байковое одеяло: «Пригодится», на Клару накинул телогрейку, ничего не сказав. Игорь обнял меня, поцеловал.
– Прощай. Прости…
Обнял Ирку, поцеловал, повторил те же слова. Он еще что-то порывался сказать и ей и мне, но не сказал, обнял Клару:
– Счастливого пути, дорогие!
Витя Белянкин поцеловал нас с Иркой, от Клары никак не мог оторваться. Иван Федосеевич поручкался с нами, посоветовал:
– Держитесь стежки, не свертайте. В селах остерегайтесь националистов, продадут, иуды. Не к мужикам обращайтесь, к бабам, они помягче, подобрей… Путя пускай кажет Ирина, она в здешних краях хаживала, Евгения – замыкающая. Так, товарищи командиры?
– Так, – сказал Игорь сдавленно.
А Виктор не отозвался, припал к Кларе, вздрагивая от плача. Ирка всхлипывала, Клара шмыгала носом, а у меня – ни слезинки, только горло перехватило, и я не могла говорить. А когда мы отошли метров на сто, слезы полились безудержно. Я плакала и оглядывалась, хотя тропа свернула за косогор, в ржаное поле, – позади, кроме темени, никого и ничего. Возникла дикая мысль: отстать, пусть себе идут, а я поверну вспять. Замедлила шаг. Клара удалялась, растворяясь во мраке. И я испугалась за них, за двоих: как они без меня? Нет уж, коль решено, идем втрех. Мне ведь и так повезло: замыкая, я последней видела Игоря, он был мой – напоследок.
С дороги я не сбивалась. Старшина прав: хаживала по округе. И езживала. Не одна – с мужем. Удивительно, но тогда у Игоря выкраивались для этого оконца в службе. И вот – бродили вдвоем по лесам, с лукошками для грибов и ягод, вдвоем катались на бричке из села в село, заходили в магазины, покупали нужное и ненужное – со смехом, с шуткой. Мнится, не перенесу сегодняшних… уже не сегодняшних, вчерашних потрясений. И тяжелейшее из них – гибель белянкинских мальчиков. За что же их, невинных? Каково отцу с матерью? Не в состоянии представить: у меня были дети, – и убило. С ума можно сойти. И Клара, похоже, не то что сошла, но не в себе. Ах если б у меня были дети! Я так их хотела, хотел муж, дочку ли, сына… Муж утешал: еще будут. И были б, кабы не война. Знаю: Игорь ко мне вернулся бы. Я его заранее простила, потому что люблю. И Жеку прощу, она же моя сестра, глупая девчонка. Вчерашний день все смешал. Прав был муж, предостерегая: немцы нападут.