Прощание
Шрифт:
— Я тебя разбудила? Я только хотела спросить одну вещь.
Жива и даже говорит внятно. Значит, все обошлось? Оля судорожно хватает ртом воздух:
— Подожди, я приму корвалол.
В ужасе от того, что наделала, Соня слушает, как стучит бутылочка о стаканчик, как шумно и тяжело дышит Оля. Наконец дыхание начинает выравниваться:
— Ну, и о чем ты хотела меня спросить? — Оля пытается говорить саркастически, но голос звучит не язвительно, а по-детски жалобно.
Соня крепко сжимает трубку. Ей очень хотелось бы открутить время чуть-чуть назад. Какая она дура! Ведь надо было сначала подумать. Сколько раз папа говорил «всегда надо сначала подумать».
— Оля, — жалобно говорит она. — Когда ты рассказывала об Анне Аркадьевне…
— О ком?
— О даме с ярко-красными ногтями, которая за чем-то приходила к твоей маме… — Соня с трудом удерживает
— Соня, не мямли…
— Мне очень совестно.
— Мало похоже на вопрос.
Соня вздыхает. (Папа, сидящий в кресле, горько покачивает головой. Мама неодобрительно приподнимает брови.)
— Ты сказала: «Первая взрослая, которую я увидела не в кино, не на сцене, а в жизни». Правильно?
— Правильно.
— Ну а твои домашние? А учительницы?
Оля долго молчит и потом отвечает:
— Мне это как-то не приходило в голову. Но ты права, тут есть над чем подумать. Утром пойдем в Летний сад и все обсудим.
— Утром мы идем завтракать к Анне Петровне.
— Ничего, прогуляем. Прогулка в Летний сад как прогул завтрака у Коробейниковой. Звучит?
— Звучит, — отвечает Соня. Трубка уже повешена, но они все равно смеются вместе: каждая у своего телефона.
Гирька
Жарким летом трудно почувствовать, как бежишь по Фонтанке, а ветер норовит залезть под шубу и мороз жжет колени.
Вчера я выдернула стул из-под упитанного и вальяжного Льва Валерьяновича, сидящего за письменным столом в мягкой домашней куртке, серых домашних брюках и плюшевых тапочках, схватила этого негодяя за ремень брюк и мощным ударом швырнула вперед, в окно.
Отчетливо вижу: растерянный Лев Валерьянович лбом разбивает стекло и стремительно вылетает на улицу. Перед глазами мелькает обтянутый брюками толстый зад. Очень похож на футбольный мяч, и я радостно кричу: «Гол!», а потом сразу берусь за дело и азартно выбрасываю вслед за хозяином все его достославное хозяйство. Статуэтка из Индии, подарок ныне покойного академика Горлова. «Эта вещица очень дорога мне». Ну и отлично, пусть отправляется в Индию или — что мелочиться? — прямо за Стикс. Старинный письменный прибор — память о деде. «Он часто сажал меня на колени, позволял все рассматривать, трогать, поднимать крышечки». Идиллия! Да и дед был, похоже, порядочным человеком, но внук — скотина, так что эта массивная бронзовая штуковина тоже летит в окно. Если сумеет попасть внуку в темечко, буду довольна. А тут в рамке что, фотография? Сволочь, я ведь готова была полюбить Петьку с Гошей. Но ты умудрился все испоганить, и я их возненавидела. А вот и главное: ящички с драгоценнейшей картотекой. Годами пыхтел над ней. А теперь несколько мгновений — и тютю. Дальше что? Сам многоуважаемый стол? Бог с ним, я, пожалуй, устала.
Иду к дверям — и сталкиваюсь с Серафимой Арнольдовной. Нос вперед, она входит в квартиру. В руках сумки, набитые доверху курами, огурцами и булками. Секундное колебание. Извиниться за все, что я здесь натворила? Но сразу же вспоминается масляная улыбка, поклоны и шарканье ножкой нашего Левушки, и я прохожу с гордо поднятой головой, презрительно бросив: «Стерва! Могла бы хоть намекнуть, что муж у тебя — дерьмо. Кто б его тогда пальцем тронул?»
Никогда не прощу обоих. Но она виновата больше. Умнее, и могла бы повлиять на ситуацию. Но сочла ниже своего достоинства, и я попалась. Для виду все еще хихикала над «покровителем молоденьких девиц», «сладкоголоснейшим из львов», «пампушечкой», но в душе-то была уверена, что одна я (одна я!) разглядела за маской этой раскормленной, хитро поблескивающей очками и вечно улыбающейся физиономии скорбного узника судьбы, принца в теле лягушки, поэта, томящегося без любви.
Она, законная половина, лучше всех знала, что это не так, но молчала. Бровью не повела. И вот результат: я не только всерьез связалась с этим стареющим любителем украдкой стащить конфету, но и вросла в него. Получился, как говорят врачи в таких случаях, неоперабельный рак.
Какое же наказание ей полагается?
Иногда кажется: пусть ей прикажут взять меня в дочки. Кто-то ведь должен обо мне заботиться! Если на это не способен намертво вросший в шкуру домашней собачки Лев Валерьянович, пусть берет дело в руки она. Я в капкане, у меня отняли уверенность в себе и чувство перспективы, так дайте взамен хоть уют. А что? Картинка получается. Например, Левушка сидит,
закопавшись в труды Джироламо Кардано, а мы с ней перебираем на кухне гречу и тихо, неспешно, сплетничаем. «Седьмой год возится с комментарием. Думаете, когда-нибудь закончит?» — задумчиво спрашивает Серафима Арнольдовна. «Трудно сказать, его так отвлекают». — «Ну, разумеется! Он ведь рад любым отвлечениям!»Там, в комнате, снова звонит телефон, и нам слышно, как Лев Валерьянович откликается на звонок ласковым с переливами тенором. «Я вас слушаю. Леночка?.. Что вы, я ждал». Птичка на том конце провода млеет: даже мы в кухне чувствуем ее прерывистое дыхание. Серафима резким движением сгребает крупу в кастрюльку и, дернув шеей, говорит: «Да, Катя. Лысина, нерешительность и очки нынче в моде. Бабы вокруг него так и вьются. И как видите — не устает». Бархатный тенор, все более оживляясь, читает по телефону стихи. Гумилева, свои, Коржавина. Потом начинает петь Окуджаву. Уже понятно, что добром это не кончится. Дальнейшее развитие событий предсказуемо, но все равно интересно: нюансы ведь разные.
Закончив разговаривать, разрумянившийся Лев Валерьянович, лучась и поблескивая от удовольствия, лодкой под алыми парусами вплывает в кухню. «Ну как, ужин у нас готов?» — мурлычет он, готовый изливать любовь на все и вся и уже в предвкушении глотая слюнку. «Ужин? А ты его приготовил?» — голос у Серафимы спокойный и металлический. Словно споткнувшись, Лев Валерьянович застывает, и жалко, что в этот момент рядом нет режиссера, командующего: «Мотор!» Потому что у нас на глазах без каких-либо спецэффектов происходят доподлинные метаморфозы Овидия. В первую же секунду лоск, блеск и лучи исчезают бесследно, а потом начинается трансформация всего тела, и мужчина в соку, только что соловьем разливавшийся у телефона, превращается в жалкого попрошайку, отлично знающего, что соваться некстати — опасно. «Выйди из кухни, — командует Серафима Арнольдовна. — Когда будет готово, я позову».
Убить его, убить, убить это животное, которое в присутственные дни с неожиданной для его возраста бодростью сделав зарядку, посвистывая, принимает душ, тщательно бреется и, аккуратно завязав галстук, пружинистой походкой двигается в Институт. Там ждет столько приятного. Общее чаепитие, дискуссии об инкунабулах и эльзевирах, кофе с бисквитным пирожным в буфете и, само собой, долгий разговор с Леночкой, той, что звонила вчера и теперь защебечет: «Лев Валерьянович, я хочу, чтобы вы посоветовали… Мне вчера было просто не уснуть…» Общение с молодежью приятно. Леночка так прелестно болтает ножкой. Так мило поправляет на груди кофточку… «Что прекрасно без изъятья, растяжимо, как понятье?..» В прежние годы он неизменно писал для капустников, а Ира Бинкина так лукаво читала его стихи. Говорят, дочка Иры выросла просто красавицей. Жаль, что они в Канаде. Но и здесь цыпочек хватает. «Леночка, я отказываюсь понять, почему вы так боитесь ехать на этот симпозиум? Доклад, конечно, немного недоработан, но с этими данными (игриво-отеческое похлопыванье по коленке) успех вам обеспечен. Полный!» Дура Леночка опускает ресницы. В голове быстро проносится что-то невнятное. Лев Валерянович последний и, как говорят, любимый ученик Горлова, многие это помнят, «Введение к комментарию» напечатано в Оксфорде, но и не в этом, не в этом дело…
В полном смятении чувств Леночка долго бродит по улицам, а Лев Валерьянович в это же время гуляет по Эрмитажу. Устав от дел, от жены, от меня, он мирно беседует с Клеопатрой Игнатьевной. Сорокалетняя старая дева, она по уши влюблена в «этого выдающегося ученого старой закалки». Однажды едва не открыла ему своих чувств — в письме, как Татьяна — но вовремя удержалась, так что у Льва Валерьяновича полное право не знать, почему она так краснеет при встречах, и со спокойной душой ехать с ней в Кисловодск, потому что «нарзан — это лучший естественный тонизатор». На что рассчитывала Клеопатра, обсуждать не берусь. После поездки к минеральным водам у нее появилась манера в самом простом разговоре закатывать вдруг глаза и торжественно говорить: «Нет! Меня больше не удивишь. Ничем!»
«Не понимаю, что с Клеопатрой?» — спрашивает общая знакомая. «У нее, вероятно, много работы», — невозмутимо отвечает Лев Валерьянович. «Да, Кисловодск был не слишком удачным, — признается он под давлением, — погода стояла неважная, Клеопатра Игнатьевна прихворнула. В результате гулял один и под зонтиком». — «Ждешь сострадания?» — «Твой сарказм неуместен. В этом году нам нельзя было ехать вместе. Я боялся, что Серафима Арнольдовна начала что-то подозревать. Необходимо было доказать, что она ошибается».