Прощание
Шрифт:
Когда он заговорил о женитьбе, я рассердилась. «Да что с тобой, Мартин? Детей нам заводить поздно. Покупать дом? А зачем? У меня очень хорошая квартира. Мне в ней нравится. У тебя тоже очень хорошая квартира. Если мы вдруг поселимся вместе, то начнем ссориться. Посмотри на своих друзей Хайнеке. Они даже и при гостях шипят друг на друга». Но Мартин не унимался. Просил, умолял. И в конце концов так надоел мне разговорами о свадьбе, что я вскипела и велела ему никогда не затрагивать этой темы. «Ты меня так в могилу сведешь», — сказала я. «Замуж!» — от этого слова у меня начинается сердцебиение, а я уже не так здорова, чтобы позволить себе это. Доктор при нашем Центре говорил: «Ничего угрожающего, фрау Везелер, но вы должны быть внимательны и беречь сердце». Два раза в год мне прописывали инъекции. Мартин знал это… и все же смотрел иногда такими глазами, что было не выдержать. И когда захотел поехать со мной на море, я отказалась. Возможно, и его хромота роль сыграла. Надеюсь, он так не думал. Иначе зачем бы стал рисковать?
После моего возвращения мы виделись уже редко. Я постаралась разумно заполнить жизнь. Регулярно ходила в бассейн, слушала курс архитектуры в Вечернем университете
В прошлом году я попыталась помириться с сестрой и зятем. Съездила даже к ним на Рождество. Но ничего из этого не получилось. Они мещане. У меня с ними ничего общего. Я говорила вам, что доктор Вернер сулил мне блестящее будущее? Что ж, и большие ученые иногда ошибаются. «Когда на то нет Божьего согласья…» — ничего не получится. Странно, что мне вдруг вспомнилось это. Никогда не верила в Бога. Да… Неисповедимы пути Его.
Цветодар
Бывает полоса, когда цветы дарят каждый день. Но тебе этого все равно мало. Каждый день получаешь по букету, а проходя мимо рынка, изо всех сил стараешься не смотреть на торговок, не слышать призывных возгласов, не видеть великолепия цветочного урожая. Нелепо, каждый день получая цветы, все-таки думать, что никто никогда не дарил тебе ведро лилий, или охапку ромашек, или воз одуванчиков. Глупо, но лезут в голову мысли о Пиросмани, завалившем цветами улицу, на которой жила возлюбленная, или о Маяковском, подарившем незнакомке в Ялте целый цветочный киоск. Почему-то снова и снова приходит в голову: цветы и мера — несовместимо. В крайнем случае, мера должна быть сверхмерной: я дарю тебе луг маргариток, поле ирисов, сад, полный роз, и цветы, которые ты сейчас возьмешь в руки, — их символ. Да, так: дарить надо символ, а не разумно выбранный букет. Разумно выбранный — оскорбление и цветам, и акту дарения. Если хочешь дарить, даришь всё. Границы и рамки зачеркивают дарение, и все превращается в ложь.
Разумная взвешенность почему-то всегда ощущается. Сегодня ты заслужила хороший букет, а завтра с тебя хватит меньшего. Цветы становятся чем-то вроде отметок. Головки цветов — баллами. Но они так не могут, противятся; они не хотят быть отрезанными от корня, от того, что питает, от своей почвы, от моря цветов. Как только их изолируют, превращая в цветочно-подарочную единицу, они сразу никнут. И не спасают ни кинутый в воду сахар, ни аспирин, ни возня с листьями и стебельками. И очень отчетливо помнится смерть цветов.
Когда-то давным-давно это были нарциссы. Я получила их в феврале. Букет был большим и тщательно запакованным. «Открой, но осторожно, они на морозе завянут. Или давай лучше зайдем сюда на секунду: ты быстро посмотришь, мы снова их запакуем, и тогда они простоят дней пять-шесть, может быть, и неделю». Да, конечно же, это разумно, и мы входим в толчею булочной, и я уже чувствую у себя на лице крепко приклеенную улыбку фальшивой радости. Мы входим в булочную и аккуратными, показно бережными движениями я разворачиваю бумагу. Она пахучая — запах почти приятный, — и когда я наклоняюсь к нарциссам, они тоже пахнут этой бумагой. Ввезенные через час в дом, поставленные с предосторожностями в широкую — раструбом — вазу, они уже с первой минуты кажутся обреченными, и очень скоро лепестки скручиваются в сухие трубочки, но этого надо стараться не замечать. «Все-таки они очень красивые». — «Конечно». — «А кроме того, что ты хочешь? Февраль, минус двадцать». — «Да, покупать зимой цветы — опасно». — «Но ты не расстраивайся. Ведь вначале они были совершенно весенними». И самое трудное — выбрать момент, когда можно их выбросить в мусорное ведро.
А эти розы? Гордый букет был так хорош, что захотелось обмануть себя — сказать: живой, а не отрезанно-отмеренно-убитый. Так ли? Я то и дело бросала на него встревоженные взгляды, и хотя поначалу все было в порядке, увидев, как поникла головка кремовой розы, не удивилась и не восприняла это как неожиданность. Стало понятно, что я это знала с той первой минуты, когда мне протянули красивый, со знанием дела подобранный букет роз. «Глупости, — говорю я, — все знают: розы капризны. На ночь их надо положить в ванну, и утром все будет отлично». Открутив кран до отказа, я, торопясь, наполняю ванну водой. Приношу розы; они обреченно-спокойны. Сосредоточившись на обычных делах, я стараюсь не думать об их жалком виде. Ведь это нелепо! Завяла только одна, все остальные по-прежнему великолепны. Я получила в подарок красивые розы, я получила
в подарок красивые розы… Не надо дарить, потому что этого требует воспитание, надо дарить, когда хочется, ну а мне так никогда не дарили. Стоп! А мальчишка из Еревана, который спросил, как пройти в Эрмитаж, а потом выкрикнул: «Минутку!» — и куда-то исчез, а я дура-дурой стояла на тротуаре и вдруг увидела, как он бежит через Невский, размахивая пионом, а потом, улыбаясь, протягивает: «Держи!» Пион был громадный, мохнатый и розовый. И я носила его в руке целый день, а потом, дома, поставила в воду, и он, чуть нахохлившийся после дневных испытаний, мгновенно оправился, похорошел, глянул весело, и утром, когда я проснулась, приветствовал меня так ликующе, что вспомнилось и другое давно забытое ликование: букет подснежников, который мне подарила баба-яга, она же бабушка Лены Сытиной, на другой день после того, как мне исполнилось восемь лет.Баба-яга каждый день приходила за Леной в школу, сидела в углу на лавке, вся черная, с носом-крючком, с клюкой, и я каждый раз старалась проскользнуть мимо, чтобы ее почти не заметить: смотреть на нее было страшно, даже когда она шла по улице и вела Лену за руку, а в полутьме раздевалки и вовсе невыносимо. В тот день я, как всегда, пыталась и в самом деле ее не заметить, но она зацепила меня концом палки: «Иди сюда. Это тебе». И она протянула мне белый букет подснежников, а я взяла его и спросила: «А это за что?» — «За то, что вчера у тебя был день рожденья», — сказала она назидательно и рассмеялась тихонько: хе-хе. А я оказалась перед распахнутой дверью (только что прочитала «Тони и волшебная дверь») и увидела чудеса вроде маленьких чертиков, смеясь прыгающих перед глазами. Раньше я знала, что цветы можно получить в день рожденья, их покупают, когда идут в гости, на юге — потому что дешевы, первого сентября — потому что так принято. А значит, все может быть и иначе. Можно дарить цветы, потому что вчера был день рожденья, и потому, что будет через месяц, и потому, что вообще бывает. Я шла домой, держа перед собой подснежники. Они были крупные, веселые, яркие. Пройдя по Съездовской, я повернула за угол у дома Саши Зингера, вышла в Тучков переулок, прошла мимо Девятнадцатой школы, в которой сейчас разместился Институт языкознания, хотя всегда и навечно здесь школа, во дворе которой Алеша Мигунов будет играть в снежки с девочкой Ирой. Это случится через семь лет, а сейчас я спокойно огибаю угол Девятнадцатой, иду по Волховскому мимо дома, где живут Вова Балаев и Лида Медведева, мимо прядильной фабрики — окна ее на одном уровне с плиточным тротуаром — к себе на Биржевой.
Счастье, испытанное тогда, каждый раз воскресает при виде поляны подснежников. Мне никогда не хочется их рвать, они и так мои, они мне подарены. Но чтобы это чувство появилось, понадобился импульсивный порыв худого смуглого мальчишки, углядевшего тетку с цветами, жмущуюся у Казанского, и подарившего мне пион, посланец всех пионов. Мохнатый, пышный, сладко-сладко пахнущий, он высветил подснежное воспоминание и подарил его мне на всю оставшуюся жизнь.
«Позвольте подарить вам цветы». Человек выглядел странновато, в длинном пальто, с до отказа набитым книгами порыжелым портфелем. Случайная встреча, случайный разговор, но после того букетика все фиалки в мире — мои. И ромашки — мои. Ромашки — это другая история, грустная, но пронизанная добротой и теплом. Все это было, и все это есть, и нечего плакать над розами, даже если они в самом деле погибли и, когда утром ты вынешь их из воды, сникнут, не оставляя ни грана надежды.
Я встаю, иду в ванную, после минутного колебания нажимаю на выключатель. Яркий свет заливает сверкающее кафельное пространство, и в нем чудится что-то больничное. «Ах, что же это?» — испуганно шепчут розы. Усталые, замученные, они покорно плавают чуть не на самом дне. «Наверно, я плохо заткнула отверстие пробкой», — бормочу я, извиняясь, и опять до краев наполняю ванну. За жизнь борются до конца.
Прощание
За все десять лет, прошедшие после разрыва, он не снился ни разу. И это казалось закономерным. Расстались с холодной вежливостью, надежнее всего оберегающей от рецидивов, и к тому же гораздо позднее, чем следовало. К моменту, когда он собрал и унес за долгие годы осевшие у меня вещи, а я вынесла на помойку его домашние тапочки, мы были уже чужими, и наше совместное прошлое раскрошилось в труху. Оставалось взять веник и вымести.
Рассказывать о финальном гонге тоже, как оказалось, было некому. Из друзей, знавших нас как стабильную пару, оставалась, по существу, одна Манька, считавшая, правда, необходимым рассказывать мне о его «новой жизни». Успешно съездил в Америку, получил крупный грант, выпустил две монографии, в том числе ту, над которой работал все годы нашей совместности. Пытаясь определить словами наши отношения, я в свое время наткнулась на формулу, казавшуюся весьма привлекательной. «Женаты в той же степени, как Сартр и Симона», — говорила я в тот период, когда сохранялась еще и охота шутить, и часть уверенности, что «все к лучшему».
В известных кругах он считался крупным ученым. По существу, был зануда и въедливый трудоголик. Так мне казалось вначале и так казалось в конце. Но в середине было солнечное лето. Долгое лето, членившееся на многомесячный июнь, знойный июль и неспешно ступающий август. «Хроники», которыми он занимался, всегда оставались мне совершенно не интересны, но в течение нескольких лет я внимательно слушала все его рассуждения, вникала в гипотезы и догадки, усердно лазила по справочникам и специальной литературе: уточняла, сверяла. Зачем? Чтобы помочь ему? Чтобы при случае поддеть? Его скрупулезнейшие исследования за редкими исключениями казались никому не нужными и ничего не проясняющими, но ловить его на повторах и неряшестве композиции, указывать на излишнее многословие, находить слабину в аргументах, предлагать альтернативные варианты доставляло немалое удовольствие. «Я не уверена, конечно, но мне кажется…» Он надолго задумывался, иногда бормотал «это надо обдумать, возможно» и, взяв ручку, разборчиво отмечал сказанное на полях. Получив беловой вариант, я с жадностью проверяла, учтены ли мои замечания, и с удивлением обнаруживала, что да. Иногда это было в форме диалога с воображаемым оппонентом, иногда в виде разъяснения в скобках.