Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Говорили, что в математике «молодой Раушенбах» — гений. Не знаю. В живописи, которую он считал своим главным делом, таланта было не много, и я старалась не говорить о его картинах. Но как бы не так! Он требовал, чтобы я ими восхищалась. Сцены происходили жуткие: он сжимал кулаки, бледнел, на лбу выступали крупные капли пота. Я обтирала ему лицо полотенцем, давала успокоительное… Лето мы чаще всего проводили в Швейцарии. Он обожал тамошний воздух. Ходил босиком, по утрам пил молоко. А мне все казалось, что в доме пахнет коровами. Но ради него я терпела. Правда, и путешествовали мы много. Ездили в Грецию, в Египет.

А потом я узнала, что у него давным-давно есть другая женщина, и когда я не могу приехать по первому требованию, он вызывает ее — какую-то журналистку из «Франкфуртер цайтунг». «Все, — подумала я тогда, — с меня хватит». И правильно поступила. Позже выяснилось, что у него была и еще одна связь — с художницей из Дюссельдорфа. Тоже, наверно, пот со лба утирала.

Я очень удачно поставила тогда точку. Как раз появилась возможность начать все сначала. Можно налить вам еще бокальчик? Это вино совсем легкое, в нем, можно сказать, почти нет алкоголя, а букет — замечательный. Если б наши врачи хоть что-нибудь понимали, то уж конечно прописывали бы не снотворное, а два-три глотка хорошего вина. Так вот, о моей новой жизни. Я была не совсем довольна тем, что мне приходилось делать в гамбургской «Лингве». Работа была не творческая, и я регулярно просматривала объявления в надежде найти

себе что-то попривлекательнее. Преподавать мне не хотелось, сидеть в библиотеке — тоже. Так тянулось года два-три, и вдруг я прочла о создании Центра. Всякие иммигрантские проблемы ощущались уже повсюду. И Центр должен был помогать их решению. Я сразу же поняла, как это для меня интересно. Но такая же мысль пришла в голову многим. Желающих было гораздо больше, чем вакансий. Конкурс — как у вас в театральный институт. Испытания проходили в три тура, и я с ними справилась на отлично!.. Простите, куда же пропал мой платок? Моменточку. Нет-нет, не беспокойтесь, я сама. Что стало с моими нервами? А ведь были прекрасные. Иначе как бы я выдержала такие экзамены да еще и попала в список счастливчиков!.. Да, замечательное вино. Я всегда держу основательный запас. Можно сказать «основательный»? Раньше я говорила гораздо увереннее, а теперь и французский начинает забываться.

Так вот. Поначалу Центр финансировали очень щедро. Минна — это моя сестра — когда узнала, сколько я буду там получать, то просто позеленела. Ведь в семье все считали меня… как это говорится?., не с поклоном, а… с приветом. Да, именно с приветом. Когда Минну спрашивали, какая у меня профессия, она всегда только закатывала глаза и отмалчивалась. Вы удивляетесь? А почему? Ost-Studien — это для буржуа звучало очень странно. И зарабатывала я в Гамбурге скромно, и замуж не выходила. Но теперь, когда вдруг оказалось, что я занимаю «высокий пост», все изменилось, как в сказке. «Ты должна приезжать к нам почаще. Ведь все мы одна семья…» От слова «семья» у меня почему-то мурашки бежали по коже. Но, к счастью, задумываться об этом времени не было. Чтобы всюду быть первой, я работала чуть не круглые сутки, но — вот удивительно! — снова, как в юности, совсем не уставала. Участвовала в разных проектах, заседаниях комиссий, ночами готовилась к секционным дискуссиям. И все время казалось, что я вскарабкалась на гору и бояться мне нечего: если и будут трудности, я с ними справлюсь. Ведь успех у меня заслуженный и я уверенно иду вперед: свободная, элегантная (честно-честно, я покажу фотографии), современная, стройная.

Приходилось много летать, бывать в разных странах, и это мне нравилось. Страсть к путешествиям у меня — наследство по отцовской линии. Они там все время переезжали — ну прямо цыгане. Дед родился в Баварии, перебрался в Голштинию, после женитьбы махнул в Саксонию, а в тридцатом году — уж совсем неожиданно — в Бельгию. Когда я была еще девочкой, на отца временами накатывало, и он начинал разглагольствовать о «процветающем семейном бизнесе в Антверпене». Говорил всегда очень напыщенно, но туманно, я так и не разобралась, что это был за бизнес. Иногда начинает мерещиться что-то невероятное, но, думаю, все было проще: никаким процветанием там и не пахло. Оттого в тридцать шестом они и вернулись. В Германии-то как раз процветали: уничтожена безработица, экономика на подъеме, порядок. Мне страшно думать об этом, и всем страшно, и все гонят это из головы, но ведь на самом деле Гитлер не устраивал только интеллигентов, голубых и евреев. Все остальные были довольны. Как любил говорить ваш Сталин? Жить стало лучше, жить стало веселее? Ну-ну, не сердитесь. Конечно, он не ваш Сталин. Сталин — не ваш, Гитлер — не наш. Откуда только взялись? Не иначе как создало ЦРУ по заказу проклятых американских империалистов. Да не смотрите вы так серьезно! Иногда можно и посмеяться, не всегда же обмениваться корректными улыбками, да еще беспокоиться, все ли пуговицы застегнуты. Когда я слушаю политкорректные высказывания, мне всегда вспоминается учитель Беликов. Почему вы так удивляетесь? Я хорошо знаю русскую литературу. И люблю Чехова. Только вот почему он все время жалуется на скуку? Может быть, потому что ему повезло и он жил в скучное время? Да, может, итак.

…Но я сбилась с мысли. О чем мы говорили? Да, об отце. Он вернулся из плена в пятидесятом. До его возвращения мы тоже жили невесело, но тут и вовсе все разладилось. Глядя на нас с сестрой, отец каждый раз будто спрашивал: а это еще откуда? За год до конца войны он приехал в отпуск, потом мать написала ему на фронт, что беременна, и он стал ждать сына. То, что вместо него родились две девочки, возмутило его вдвойне. И когда нам исполнилось по шесть лет, мать попыталась исправить досадный промах. Врачи не советовали — нелады с почками были уже серьезные, — но она все-таки пошла на риск. А в результате что? Едва не стоивший ей жизни выкидыш. Но хуже всего, что этот невыношенный младенец и в самом деле оказался мальчиком. С того момента отец невзлюбил нас в открытую. Придирался, кричал, но чаще будто и вовсе не видел, и всегда ходил хмурый. Дела в магазине шли скверно. Он торговал антиквариатом, толк в старинных вещах действительно знал, но дельцом был паршивым.

Родителей я вспоминаю редко. Иногда вижу отца во сне. Он всегда смотрит на меня так презрительно, говорит разные неприятные вещи, и хотя чаще всего я помню, что он давно умер, все равно настроение портится чуть не на целый день. В последние годы все это как-то отодвинулось, но лет десять назад, даже проснувшись рядом с Жан-Полем, я продолжала чувствовать этот презрительный отцовский взгляд. И мне становилось холодно. Дайте-ка я подолью нам еще.

Жан-Поль? Как? Разве я не рассказывала? Мы познакомились на симпозиуме. Тогда они еще не казались такими нудными, да и с полит — корректностью было попроще. Я сделала доклад. Он подошел, представился, предложил вместе поужинать. Я ответила: «С удовольствием, мне очень нравятся ваши книги, в особенности последняя монография о конвергенции европейских культур».

Жан-Поль был родом из Перпиньяна (это у самой границы с Испанией). На обложках и телеэкране выглядит этаким замкнутым холеным европейцем, но при знакомстве напомнил мне Мануэля — его живость манер и жизнерадостность. Потом ощущение сходства стерлось, но тогда, в первый день, мне было и смешно и радостно, казалось, кто-то ударил в литавры и выкрикнул «он вернулся!»… Прошло месяца два, мы с Жан-Полем поехали отдыхать в Арденны, и оттуда я неожиданно для себя написала вдруг Мануэлю. Спрашивала, как он живет, говорила, с какой благодарностью вспоминаю берлинские годы, просила откликнуться — на адрес Центра. Ответ пришел через два месяца. Гуго Штольц, тоже скрипач, сообщил мне, что Мануэля давным-давно нет в Германии; какое-то время он жил в Аргентине и (по неточным данным) там и умер. До сих пор я не знаю, так это или нет, и мне это совершенно не интересно.

Думаю, вас удивляет такое мое равнодушие. Подождите, я сейчас принесу еще бутылку — и все вам объясню. Смешно, но я очень разволновалась. Как жаль, что вы не знаете немецкого. Иногда даже легче разговаривать на чужом языке (с Жан-Полем, например, я всегда говорила по-французски), а иногда так тянет на родной… Но ничего не поделаешь. Так вот. После известия о смерти Мануэля — далеко, на другом конце света — я вдруг опять почувствовала его близость. Заново вспомнилось все хорошее. И веселые вечера в кафе, и тихие вечера у него в Шарлоттенбурге. У Мануэля была замечательная квартира — всегда идеальный порядок, нигде ни пылинки. А в моей комнате — я жила возле университета — наоборот, всегда был бардак (да-да, вы не первая отмечаете, что я мастер по разговорному языку, и когда

меня спрашивают, у кого я ему научилась, я всегда отвечаю: у жизни). Жизнь учит, но мы-то не всегда учимся. Мануэль часто говорил, что просто не понимает, как я могу находиться в такой обстановке. А я смеялась и отвечала: не всем же быть такими образцовыми хозяйками, как ты. Случались моменты, когда мне ужасно хотелось, чтобы мы поселились вместе, но потом я вдруг представляла себе, как он ходит и собирает мои разбросанные тетрадки, завинчивает тюбики с кремом, аккуратно стирает пыль, и понимала: нет, лучше не надо. Но теперь, после известия о его смерти (я почему-то не сомневалась, что он действительно умер, хоть Гуго Штольц и написал «по неточным данным») меня вдруг замучили угрызения совести. Я всегда думала о себе. А чего хотел он? Называл меня почему-то «моя малышка». А я высокая, на каблуках почти что его роста. Может, ему хотелось семьи, детей? Мы никогда об этом не разговаривали. Друзья, кино, книги, политика. Конечно, я была совсем зеленой, но он был старше и давно не студент, музыкант в знаменитом оркестре. Почему все это пришло в голову с таким опозданием? Почему я так глупо смеялась, глядя, как он драит свои кастрюльки или ползает по ковру и чистит его «новейшим безотказным пятновыводителем»? Ведь многое мне и тогда нравилось. Скажем, его любовь к цветам, умение составлять букеты. Каждому он давал какое-нибудь название, например «мавританский», или «готический», или «моя длинноногая Ги».

Постепенно память о Мануэле превратилась в воспоминания о горько загубленной большой любви. И я — только не смейтесь — начала ее возрождать. В старых бумагах нашлись фотографии Мануэля. Лучше всего он получился на маленькой, шесть на девять. Я отдала ее увеличить, окантовала, повесила над столом. Жан-Поль спросил: «Кто это?» И я ответила: «C’est Manuel, la grand amour de ma jeunesse».

Гранд амур… «Касабланка», «Шербурские зонтики». Теперь это кажется невероятным, но как я плакала, снова и снова прокручивая кассеты. С Жан-Полем-то все шло не очень гладко. Пасху и Рождество он проводил со своим семейством. Да, я ведь вам не сказала, что он был женат. Поначалу меня это совсем не трогало: в Париже ведь он жил один, и я приезжала когда хотела. Казалось, что мне за дело до жены, которую он и видит-то раз в два месяца. Но ему было до нее дело, и ему нравилось соблюдать заведенный порядок. Праздники — только в семье, а мне, значит, сидеть одной под елочкой и слушать, как все кричат «счастливого Рождества»! Неудивительно, что я сделалась нервной, у меня стала портиться кожа, и характер тоже испортился, а утешало только одно — «возвращение к Мануэлю». Я покупала пластинки с записями концертов тех лет, перечла Унамуно, который прежде казался мне скучным и которого он обожал. Купила пылесос новой конструкции, — полностью изменила интерьер гостиной. И постепенно создала дом, который наверняка понравился бы Мануэлю. Этот дом стал мне защитой от всех обид, которые наносил Жан-Поль. И теперь, когда он ускользал от меня в свою жизнь, где многое было для меня непонятно, — я ускользала к «нам с Мануэлем»; жила и насыщенно, и спокойно.

Мануэль как бы всегда был со мной. Например, я шла покупать себе шарф и вдруг вспоминала, как он однажды сказал: «Нет-нет, только не этот. Цвет бордо будет тебе к лицу много позже, лет через двадцать». Тогда это смешило, а теперь оказалось правдой. Я так привыкла к «присутствию» Мануэля, что совершенно не удивилась, когда в пансионе, где я проводила рождественские каникулы, моим соседом по столу оказался флейтист, помнивший Мануэля еще по Мадридской консерватории. «Вы тоже его знали? Ну да, разумеется, ведь он несколько лет работал в Берлине». Мне не понравился тогда взгляд, которым окинул меня этот Карлос. Надо было бы встать и уйти. Но любопытство не позволило. Скольких женщин оно сгубило. Но чужой опыт никому не подмога. От Карлоса я узнала, что в последние годы Мануэль не только играл в оркестре, но и преподавал. Обнаружил способности к педагогике, с удовольствием занимался ею. «Но от чего он умер?». — «Не возражаете, если я закурю?» — спросил Карлос, затянулся, выпустил струю дыма, пожал плечами. «От чего все умирают? Думаю, от нехватки жизненных сил». — «Но судя по вашим словам, у него все было хорошо». — «Нет, Мануэль сломался еще в юности». — «Простите, но это не так. Он был веселым. Его все любили!» Я была полностью уверена, что флейтист несет чушь. Но возражать ему было непросто. Выяснилось, что он знаком с родными Мануэля — я видела только его сестру, однажды приезжавшую в Берлин. Она мне не понравилась, я ей, наверно, тоже. О родителях Мануэль никогда не рассказывал, так что теперь я впервые узнавала от этого незнакомца, что Мануэль обожал свою мать, чтил умершего в эмиграции деда. «Может быть, в память о нем и отправился в Аргентину?» — «Возможно», — Карлос странновато улыбнулся, и я перестала расспрашивать, почувствовав вдруг опасность любых расспросов. И все-таки назавтра, когда мы снова оказались вместе за столом и побеседовали о Прадо, Веласкесе, Альмодоваре, я — словно бес толкал — не удержалась и спросила Карлоса, что же, по его мнению, сломало Мануэля. Он помолчал, делая вид, что колеблется, говорить или нет, но в глазах плясал нехороший огонек, он вдруг весь как-то преобразился, и я будто впервые его увидела: красные губы, словно приклеенные усы. Меня бросило в жар, а он усмехнулся, кивнул и, играя ножом, сказал: «Мануэлю не повезло. Кудесник маэстро Эрэра взял его под свое покровительство, пробудил в нем талант, о котором сам Мануэль даже и не подозревал, а через два года бросил его — увлекся новым юношей-первокурсником. Житейская ситуация, но Мануэль не стерпел и повел себя как какой-то оперный ревнивец. Никогда полностью не оправился от этой истории. Ничего не поделаешь: grand amour».

Простите, я всегда плачу, когда вспоминаю этот момент. Даже если б он дал мне пощечину, это было бы менее больно и унизительно. Grand amour! Извините, я сейчас успокоюсь. Вы меня так внимательно слушали, и вот я все это рассказала, хотя и не собиралась. Думаю, надо открыть еще бутылку. Почему вы так мало пьете? Это очень хорошая марка, гораздо лучше, чем то вино, которым вчера угощал вас Фриц Ланге. Ну и что же, что вам понравилось? Не обижайтесь, но я заметила: вы совершенно не разбираетесь в винах и еще зря пьете вместо вина кока-колу. Кока-кола — отрава, как и многое, что идет от американцев. Как? Вы уже заметили, что я их недолюбливаю? О! Школьницей я была от них без ума. Джаз, свобода, Америка — все это пьянило. Потом стало казаться, что «настоящая» свобода — это Советский Союз. В студенческие годы все мы были левыми, но это я уже рассказывала. Вообще, веришь в то, во что хочется верить. После злосчастной встречи с Карлосом меня больше всего терзало: как же сама-то не догадалась? Ведь все было на ладони. «Венеция», куда мы хаживали после концертов, была известным местом сбора геев. Они проводили там вечера, знакомились, строили глазки. Но меня это не смущало. Туда приходили не только мужчины, но и обыкновенные парочки. Мы все очень любили выставлять напоказ широту своих взглядов. И потом: многие из голубых талантливы, артистичны; мне самой было интересно с ними. Ночью, после того как этот мерзавец Карлос выплеснул мне в лицо всю правду о Мануэле, я кусала подушку, вспоминая, как мы частенько сиживали вчетвером, смеялись, шутили, и я любовалась пластичностью Маттиаса, густыми ресницами Ханса… С кем из этих двоих он спал? С обоими? Или он все-таки не унижал меня так жестоко, и связи были с другими, кого я не знала и кто не знал обо мне. В том, что были, теперь сомневаться не приходилось. Его торопливость. Нежность. «Нет-нет, я пойду, ведь тебе завтра рано вставать», — говорил он, проводив меня до дому, и я умилялась. Дура! Почему я не догадалась тогда?! И почему все это должно было всплыть сейчас, когда берлинские воспоминания были моим единственным прибежищем. Моя сияющая юность, моя grand amour! Если всего этого не было, что у меня оставалось?

Поделиться с друзьями: