Прощай, Акрополь!
Шрифт:
Так размышляет Златина и смотрит вдаль, где почти сходятся вместе острые лезвия трамвайных рельсов.
А трамвая все нет.
Если бы Мартин мог прочитать ее мысли, он оторвал бы глаза от книги и, потерев пальцами усталые веки, сказал бы ей:
— А зачем, собственно, брать от жизни, да еще больше, чем тебе полагается? Благороднее — давать…
— Ты стал совсем не от мира из–за своих фолиантов и ничего в жизни не понимаешь… — возразила бы она.
— Почему?
— Потому что иначе ты вряд ли бы верил, что кто–то отделил твою долю радостей жизни и она хранится в надежном месте, пока ты освободишься от работы и придешь
— А ты не допускаешь, что работа для меня тоже радость?
— Допускаю. И все же сомневаюсь, что она для тебя — всё. Ведь ты человек из плоти и крови, и в один прекрасный день эта плоть взыграет, твое счастье, если не слишком поздно…
— Я всегда старался обуздать свою плоть.
— А я всегда ненавидела это насилие над собой. С детства. Помню, мимо нашего дома ломовые лошади тащили грузы с пристани. Уздечки у них всегда были мокрые от пота и пены. С тех пор я ненавижу узду и тех, кто ее придумал… Ты знаешь, как я люблю путешествовать. Так я пытаюсь порвать свою узду. А ты не понимаешь, для тебя это причуды, легкомыслие…
— Узду нелегко порвать, она крепкая.
— А вот я езжу по белу свету и не чувствую ее. Дороги, порты, аэродромы помогают мне радоваться жизни.
— А может, новые встречи, новые чувства?
— Вот что тебя волнует? Успокойся! Наши с тобой отношения от этого не пострадают. Я нужна тебе не потому, что ты так уж меня любишь. Тебе нужно занимать меня своей особой, нужно, чтобы я восхищалась тем, что ты делаешь. Ты боишься одиночества. И надеешься, что у меня хватит сил прогнать его из твоей души.
— Умные люди говорят, что мужчина и в пятьдесят еще может заслужить благодарность женщины…
— Вероятно, эти мудрецы не тебя имели в виду.
— Ты становишься злой.
— Ошибаешься — искренней! Можно привезти тебе к твоему шестидесятилетию шишку с кипарисов Акрополя и веточку олеандра, сорванную у Фермопил? Надеюсь, до тех пор мне еще удастся там побывать.
— Спасибо. Я поставлю эту веточку в вазу у окна, буду смотреть на нее и думать о тебе…
— И разбирать меня на части, как игрушечный автомобильчик, о котором ты мне рассказывал: винтик — сюда, колесико — туда. Сюда — измену, туда — некрасивый поступок, А где живой человек, который смеется, страдает, любит и ненавидит, которого надо принимать таким, каков он есть, со всеми его причудами, и при этом — любить? Неужели тебе доставляет удовольствие соприкасаться с тем, мимо чего ты мог бы просто пройти и таким образом избавить себя от лишних неприятностей?
— Нет, конечно, наоборот…
— А знаешь, что ты найдешь, если развинтишь игрушку, которая называется Златиной? Страстную любовь к учителю гимнастики. Он был сложен как бог. Все гимназистки были от него без ума, но он остановил свой выбор на мне и пригласил меня к себе домой. Там я впервые ощутила сладость и боль любви. В городе стало известно о наших отношениях. Учителя уволили, а меня перевели в другую гимназию. Отец хотел убить его, чтобы отомстить за поруганную семейную честь. А я любила этого человека и покончила бы с собой, если бы с ним что–нибудь случилось. Это только одно колесико твоей игрушки. На других винтиках и гаечках тоже есть ржавчина.
— На твоем месте я бы презирал этого негодяя…
— А вот я люблю его и по сей день. Знаешь, одному человеку сказали, что жена наставляет ему рога. Даже повели показать квартиру, где она встречается
с любовником. Он своими глазами увидел, как они вместе поднимаются по лестнице. Но он сказал: «Вы ошиблись, это вовсе не она!» — и пошел домой.— Я бы завопил от боли…
— А вот он поступил умнее, потому что знал: увлечение пройдет, жена раскается и вернется к нему и детям…
Трамвая по–прежнему не видно. Наверно, где–нибудь произошла авария.
Уже совсем темно. Пешеходы движутся по тополиной аллее длинной темной процессией, только иногда блеснут под фонарем чьи–то очки.
— Однажды вечером, ничего не сказав тебе, я сяду в самолет и улечу. На другое утро ты прочтешь в газете, что самолет не приземлился ни на одном из аэродромов. Его прах рассеялся в небе — на облаках и звездах… Я часто уезжала от тебя раньше, но с той минуты мы будем неразлучны. На какую звезду ни взглянешь — непременно подумаешь обо мне: ведь и там мой прах… Романтично, правда? Как в твоих книжках.
— Ты чем–то расстроена. Включи, пожалуйста, радио. Люблю слушать музыку, когда в комнате темно и светится только шкала приемника…
Златина смотрит на часы. Уже целую вечность стоит она на остановке. Тот, кто ее ждет, наверно, уже потерял терпение и звонит ей домой. Но на другом конце провода раздаются глухие сигналы — как будто кто–то стонет во сне.
Вдали показалась машина. Ослепительно горят фары. Следом — вторые, третьи. Слышится вой сирены. Может, это машина «скорой помощи»? Или участники международного ралли, о котором утром сообщали газеты?
Первая машина проносится мимо — низкая, приплюснутая, вытянутая, как веретено, обмотанная воздухом и свистом. Она делает резкий поворот, задние колеса подскакивают и горящие угольки стоп–сигналов исчезают за темной стеной тополей.
Вторую машину Златина не успевает разглядеть, потому что фары впиваются прямо в нее. Барьер трещит, взлетает высоко над ее головой. Златина падает на рельсы. Лучи фар волокут ее по холодному металлу, вцепились в волосы, и она чувствует спиной жесткие ребра рельсов. Потом темная стена над нею сдвигается, и Златина видит бледный лоскуток неба…
Небо ли это? Нет, она стоит над Коринфским перешейком, внизу — узенькая, как ленточка на берете, который она носила гимназисткой, синяя полоска воды. Златина облокотилась о парапет, смотрит на пароход — он плывет вдали, крохотный, как бумажный кораблик, — любуется морскими ласточками, которые проносятся под мостом, бросает горсть розовых лепестков олеандра. Лепестки плавно опускаются, кружатся, снова всплывают вверх вместе с потоком воздуха и устремляются к ласточкам, которые целыми стаями вылетают из–под моста, — и за эДими густыми, темными клубами кораблика уже не видно (а может быть, это клубы дыма и кораблик горит?). Остается лишь холодное, насквозь пронизывающее прикосновение парапета…
— Человека убило! — кричит кто–то.
Она не слышит. Ее глаза обращены к небу, и в них отражается бледная полоса Млечного Пути…
Это случится апрельским вечером, через восемь месяцев после того, как Златина вернется из последней своей поездки…
Могла ли она предчувствовать это в то сентябрьское утро, когда стояла у парапета над Коринфским перешейком и тень от моста рассекала надвое сверкающую ленту канала? Могла ли она допустить, что эти ласточки, которые стремительно носились и звенели в воздухе, будут последним, что она увидит в жизни?