Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прощай, Акрополь!
Шрифт:

Однако вопреки обещаниям доктора ночью он вновь увидел сон. К небу вздымались красные, желтые, лиловые огни. Среди них мелькали тени. Раздавались выстрелы. Мальчишки мастерили самострелы из пустых гильз от карабина или пулемета, подносили к пороху дымящуюся щепку, и небо оглашалось трескотнею выстрелов. Детвора размахивала корзинами с соломой, насаженными на длинные рогатины. Подержат их над костром, пока не вспыхнут, пока ивовые прутья не засветятся, как реотановые проволочки, а потом, волоча по склонам холма длинную кудель из огня, искр и дыма, носятся, бегают до упаду. Фантастические эти созвездия отражались в реке, делая празднество неземным, нереальным.

Когда все дети разойдутся

по домам и холм окутает ночною тьмой, еще более непроглядной после буйства огней, мальчик, все так же чувствуя горький след проглоченной пилюли, увидит, что костры уходят, покачиваясь на длинных золотистых ногах, а языки пламени превра–щаются в павлиньи перья, и на каждом перышке — зеленый глаз, обведенный черным углем…

Он пересказал свой сон отцу. Тот долго вытирал очки подкладкой пиджака (лоб его покрывала бледность) и молчал. Потом поднял на сына близорукие пестрые, как лесная вырубка осенью, глаза — в них залегла странная тишина — и проговорил:

— Видно, надо тебе бросать пилюли и жить, как все люди божьи. Возможно, судьба подарила тебе нечто такое, что не дано другим. Как знать?..

Он долго перекладывал очки из одной руки в другую и, хотя только что их протирал, в забывчивости снова тянул к ним полу пиджака.

* * *

— У меня был знакомый суфлер, который знал наизусть все роли, — заговорила Седефина, когда художник и прочие обитатели дома престарелых собрались вечером во дворе. — Король вышел на сцену, сел на трон и не знает, что говорить, — забыл. Тогда суфлер — а был он такой же маленький, как я, — высунул голову из будки и стал подавать реплики, а король за ним повторял… Вот и судите, кто из них выше? Его величество или простой суфлер?

— Ясное дело, иногда ведь камешек на дороге может телегу одолеть, — подал голос Иван Барбалов. — Возьмет да и перевернет!

— Смотря какая телега, — вступила в разговор Антония. — Встречались мне такие, что все вокруг в порошок сотрут! Мы с тобой, Иван, сумели перевернуть хотя бы одну?

— Нет, милая, не сумели, но зато оставили на ней по царапинке.

— «По царапинке…» А нам намяли бока и столкнули в кювет…

Художник сидел и слушал.

— Знаете, — повернулась к нему Седефина, — мне так хочется, чтобы вы меня нарисовали. По крайней мере память останется. Когда–нибудь увидят мой портрет и скажут: «Жила на свете женщина — молодая, красивая». Вам, конечно, странно: «Молодая, красивая? А ты при чем?» Вы правы. Но я вам так скажу: «Вы можете вернуть мне те годы, когда я ходила в гимназию, верила, что вырасту и приду на выпускной бал в алом платье и длинной синей пелерине…»

Он смотрел на нее — ноги у нее не доставали до пола, толстые, неподвижные, как у куклы. Артрит раздул суставы пальцев, растянул белые туфли с такими стертыми подметками, что через дырки просвечивали чулки. У швов проеденного молью серого бархатного платья кое–где проглядывала черная сеточка основы.

Ему стало не по себе. Он отвернулся, пряча волнение, поставил мольберт, положил на колени палитру (ноздри дрогнули от запаха скипидара) и тронул краски кистью.

Седефина сидела молча и не сводила с художника глаз. Она видела оборотную сторону натянутого на сосновый подрамник холста и угадывала движение кисти по тому, как холст пульсировал. Художник щурился, точно силился что–то вспомнить, резче обозначились складки на щеках и у рта — вероятно, давало знать о себе больное сердце, — но кисть тянулась к палитре. Там было много красок, но Седефина видела только две, положенные рядом в одном углу, — пурпурную и небесно–синюю.

Эти краски соприкасались, как соприкасается с тихой синевой Бургасского залива морской берег,

вдоль которого тянутся красные, словно полыхающие, осенние виноградники. Там — уж и не вспомнить, сколько лет назад, — останавливался их цирк. Пахло водорослями. Канаты, которые натягивали шатер, за ночь ослабевали от влаги. Надевая утром платье, Седефина ощущала на плечах и спине морскую прохладу, а пуговки на груди блестели, как рыбья чешуя. Львы ревели ночи напролет — сырость пронизывала их до костей, пума билась своим гуттаперчевым телом о прутья клетки, надеясь их выломать…

Красные виноградники и синее море… У этого залива испытала Седефина самое большое счастье и самое тяжкое разочарование.

Однажды после представления к ней пришел человек, чьей обязанностью было устанавливать на арене клетку со львами. Она знала его давно и боялась, потому что был он большой, грубый, много пил и, когда у него от ракии мутился разум, колотил стаканы. Но в тот вечер он показался ей иным. Он был в чистой рубашке со сморщенным от стирки воротничком, улыбка обнажала крупные в коричневых прожилках зубы.

— У меня день рождения, — сказал он Седефине, — а с кем пропустить стаканчик? Со львами? Невелика радость. С антрепренером? Не в моем характере подмазываться к начальству…

Художник размешивал на палитре краски… Кармин и ультрамарин. Осенние виноградники над светлой полоской берега и набегающим на песок морем…

От ракии закружилась голова. Седефина еле дышала в объятиях этого великана. Ее платьице (она не помнила, когда сняла его) висело на стуле — такое маленькое, что недоставало до полу… Седефину пугали его руки, распластанное тело, прерывистое дыхание. Но влекла нежность к нему, которой она была не в силах противиться…

Боль прошла, и — еще миг назад готовая закричать — она почувствовала новый прилив нежности. Повернулась к нему — где он? Человек с коричневыми, прокуренными зубами одевался.

Брошенное им платьице Седефины чуть задержалось на спинке кровати и опустилось на подушку.

— Одевайся, ночь уже…

Седефина плакала.

— Одевайся, тебе говорят! — услыхала она его голос. — И смотри, будешь уходить, чтобы дверь не скрипнула…

«Зачем ты привел меня? Посмеяться надо мною? Разве праздник — такой?» — хотелось ей крикнуть, но она чувствовала, что этот человек ей дорог, и слова потонули в слезах.

— Ты чего это, голубка моя? Чем спасибо сказать — носом хлюпаешь? — проговорил тот, застегивая рубашку, — Да кто, ежели не под мухой, на тебя бы позарился? Я раз переспал с одной горбуньей. Не осталась в долгу — часы мне подарила на память…

Она отворила дверь. Шум моря так и обрушился на нее, чуть не сбил с ног. Медленно спустилась она по ступенькам, опираясь на перила, чувствуя, как царапает ладони ржавчина.

А великан защелкнул замок. Вспыхнул в окне огонек спички, осветил висок человека, которого Седефина всю жизнь будет любить, и опять все погрузилось в кромешную тьму…

* * *

Близился праздник. У ограды дома престарелых какой–то человек точил нож. Он водил сверкающим лезвием по бруску, пробовал острие ногтем. Рядом пасся на привязи ягненок с черной метиной — она сбегала со лба на висок, обрамляла глаз и спускалась к острой мордочке, уткнувшейся в румяк. Ягненок безмятежно щипал траву, помахивал хвостом, облепленным колючками репейника, не подозревая, что каждое прикосновение стали к бруску приближает последнюю минуту его жизни.

Художник наблюдал за размеренными движениями человека с ножом, рассматривал его широкое добродушное лицо — черные, словно нарисованные углем брови срослись у переносицы, под глазами мешки — и размышлял о человеческой жестокости.

Поделиться с друзьями: