Шрифт:
1. Берлинский дневник (Осень 1930)
Из моего окна видна широкая, монументальная улица. Винные погребки, где целыми днями не гасят свет, под сенью тяжелых фасадов с балконами, грязные оштукатуренные стены с рельефными завитками и геральдическими знаками. Таков и весь район: одна улица переходит в другую, застроенную домами, напоминающими старинные громоздкие сейфы, набитые потускневшими от времени ценностями и второсортной мебелью обанкротившегося среднего класса.
Я — камера с открытым объективом, совершенно пассивная, не мыслящая — только фотографирующая. Я фотографирую бреющегося мужчину у окна напротив и женщину в кимоно, моющую волосы. Когда-нибудь все это будет проявлено, аккуратно отпечатано, опущено в фиксаж.
В восемь часов вечера входные двери запираются.
В моей комнате удивительный запах: не то чтобы совсем неприятный — смесь ладана с черствыми булками. Высокая, ярко раскрашенная изразцовая печь похожа на алтарь, умывальник — на готический храм. Шкаф тоже готический, с резными кафедральными окнами — на цветном стекле Бисмарк встречается с королем Пруссии. Мое лучшее кресло вполне сошло бы за трон архиепископа. В углу три бутафорские средневековые алебарды из театрального реквизита, они связаны между собой и образуют вешалку для шляп. Время от времени фрейлейн Шредер отвинчивает наконечники алебард и полирует их. Они настолько тяжелые и острые, что ими можно убить.
Да и все в комнате в таком же духе — всюду ненужная помпезность, все ненормально громоздко и опасно остро. На письменном столе занятные металлические штуковины — пара подсвечников в виде переплетенных змей, пепельница с торчащей головой крокодила, нож для разрезания бумаги, имитирующий флорентийский кинжал. Что будет с этими вещами? Может, люди поместят их в музей и они сохранятся на века. А может, их переплавят на пушки? Каждое утро фрейлейн Шредер тщательно расставляет их в определенном порядке, они стоят как непреклонные свидетели ее взглядов на Общество и Капитал, Секс и Религию.
Весь день напролет она бродит по огромной запущенной квартире, бесформенная, но очень подвижная, в тапочках и цветастом домашнем халате, тщательно заколотом, чтобы не торчали нижняя юбка и корсаж, размахивает пыльной тряпкой, подсматривает, вынюхивает, сует маленький острый нос в шкафы, в гардероб своих жильцов. У нее темные блестящие пытливые глазки и довольно красивые завитые волосы, которыми она гордится. Ей лет пятьдесят пять или около того.
Давным-давно, перед войной и инфляцией, фрейлейн Шредер жила в относительном достатке. Свой летний отпуск проводила на Балтийском море и держала прислугу. Последние тридцать лет она живет здесь и сдает комнаты. «Люблю, когда вокруг люди», — объясняет она.
— Лина, — говорят мне друзья, — как ты можешь? Как ты терпишь, что у тебя живут чужие люди и портят твою мебель, ведь у тебя есть деньги, чтобы быть независимой. И я всегда отвечаю одинаково: «Мои жильцы вовсе не жильцы. Они мои гости». Видите ли, герр Исиву, в былые времена я могла выбирать себе квартирантов. Могла выбирать и сдавать только людям со связями и хорошо образованным — истинным джентльменам (как вы, герр Исиву). У меня жили Фрейхер, Риттмейстер и один профессор. Они часто делали мне подарки — бутылку коньяка, или коробку конфет, или цветы. А когда уезжали домой в отпуск, всегда присылали мне открытки — из Лондона, Парижа или Баден-Бадена. И какие открытки…
А теперь у фрейлейн Шредер нет даже собственной комнаты. Ей приходится спать в гостиной, за ширмами, на небольшом диванчике со сломанными пружинами. Как во многих старых берлинских квартирах, наша гостиная соединяет переднюю и заднюю половины. Жильцы, заселяющие переднюю, чтобы попасть в ванную, должны пройти через гостиную, поэтому фрейлейн Шредер часто просыпается ночью. «Но я сразу же
засыпаю снова. Это меня ничуть не беспокоит. Я слишком устаю за день». Всю работу по дому ей приходится делать самой, на отдых времени не остается. «Двадцать лет назад попробовал бы кто-нибудь предложить мне вымыть пол. Он бы у меня получил. Но ко всему привыкаешь. Ко всему. Да, я помню, что скорее бы дала отрубить себе правую руку, чем вынесла бы ночной горшок. А теперь… — говорит фрейлейн Шрейдер, подкрепляя слова делом. — Боже мой! Теперь это все равно, что налить чашку чая!»Она любит показывать мне разнообразные отметины и пятна, оставленные бывшими жильцами.
— Да, герр Исиву, есть что вспомнить о каждом из них… Взгляните на ковер — я отдавала его в чистку не знаю сколько раз, но что толку. Здесь стало плохо герру Носке после его дня рождения. Ума не приложу, что он там съел, чтобы устроить такое. Он приехал в Берлин учиться, понимаете. Родители жили в Бранденбурге — отличная семья, уверяю вас! Денег у них — куры не клюют! Отец — хирург, и конечно же ему хотелось, чтобы сын пошел по его стопам… Очаровательный молодой человек! «Герр Носке, — бывало говорила я ему, — извините меня, но вам действительно нужно хорошенько потрудиться — вам, с вашим умом! Подумайте об отце и матери, не хорошо так транжирить их деньги. Лучше бы выкинули их в воды Шпрее — хоть всплеск раздался бы». Я ему заменяла мать. И всегда, когда он попадал в беду — а был он на редкость легкомысленный, — он шел прямо ко мне: «Милая Шредер, — говорил он, — пожалуйста, не сердитесь… Прошлой ночью мы играли в карты, и я проиграл все деньги, которые мне прислали на месяц. Не знаю, что сказать отцу…» А потом смотрел на меня своими огромными глазами. Я отлично знала, что ему, пройдохе, нужно! Но у меня не было сил отказать. И я садилась и писала его матери письмо, умоляя ее простить сына в последний раз и выслать ему немного денег. И она всегда… Как женщина я, конечно, умела воззвать к материнским чувствам, хотя своих детей у меня никогда не было… Почему вы улыбаетесь, герр Исиву? Ну-ну! Никто не застрахован от ошибок.
А здесь герр Риттмейстер всегда ухитрялся плеснуть кофе на обои. Он любил сидеть на этой кушетке со своей невестой. «Герр Риттмейстер, — говорила я ему, — пожалуйста, пейте кофе за столом. Простите меня, но у вас еще вагон времени, на все хватит». Но нет, он всегда усаживался на кушетку! Ну и конечно, придя в возбуждение, опрокидывал чашку… такой милый джентльмен! Его мать и сестра иногда навещают нас. Им нравится Берлин. «Фрейлейн Шредер, — признавались они, — вы не представляете, какая вы счастливая, что живете здесь, в самой гуще событий. А мы — несчастные провинциалы. Как мы вам завидуем! А теперь поведайте нам последние дворцовые сплетни!» Конечно, они просто шутили. У них был прелестный небольшой дом неподалеку от Хальберштадта, в Гарце. Они часто показывали фотографии. Мечта да и только!
А видите чернильные пятна на ковре? Здесь профессор Кох любил встряхивать ручку. Я ему тысячу раз выговаривала за это. Наконец, я стала раскладывать вокруг его стула промокательную бумагу. Он был такой рассеянный. Милейший пожилой господин! Я к нему очень привязалась. Если я чинила ему рубашку или штопала носки, он благодарил меня со слезами на глазах! И еще — он любил немного пошутить. Иногда, услышав, что я иду, он выключал свет и прятался за дверь, а потом рычал, как лев, — пугал меня. Прямо ребенок…
Фрейлейн Шредер могла часами распространяться на эту тему, не повторяясь. Выслушав очередную порцию ее рассказов, я чувствовал, что впадаю в странное угнетенное состояние, напоминающее транс. Я начинаю ощущать себя ужасно несчастным. Где теперь все эти жильцы? И где буду я сам через десять лет? Конечно, не здесь. Сколько морей и границ мне придется пересечь, прежде чем наступит тот далекий день; где только не придется путешествовать: пешком, на лошади, на машине, на велосипеде, самолете, пароходе, на поезде, на лифте, эскалаторе и трамвае? Сколько денег мне понадобится для этого грандиозного путешествия? Сколько еды должен я устало переварить за это время? Сколько башмаков износить? Сколько выкурить сигарет? Сколько выпить чашек чая и кружек пива? До ужаса безвкусная перспектива. И наконец — умереть… Что-то внезапно сжимается у меня внутри — и прошу прощения, но я удаляюсь в уборную.