Прощай, Дербент
Шрифт:
…И пир знатных персов продолжался. И Фахлабад, взяв свой потертый рубаб, звонким голосом пел о вселиком Рустаме, сказочном пахлаване — богатыре персов.
Рыщет Рустам на верном коне своем Рахше, бежит впереди него заколдованный волшебный онагр с золотой, как солнце, шкурой, с черной, как ночь, полосой по хребту. И только натянет богатырь свой бронзовый лук и направит тамарисковую стрелу, как исчезает золотой онагр, но скачет и скачет конь Рустама, и пустыня кругом; усталость и жажда овладели всадником и конем, а золотой онагр все бежит впереди. Но то не онагр, а слуга Ахримана Акван-див рыщет онагром по степям, пугая людей и животных.
Анастасий слушал певца. Песня была знакома. Ее пели нищие на базарах, мальчишки на берегах каналов. Но здесь, под сводами парадного покоя Азада младшего Бавендида звучала не нищенская грубая песня, а изысканные стихи. В этих стихах было жгучее солнце и цокот копыт, и посвист стрелы слышался ясно. Это была высокая поэзия, но что-то не удовлетворяло Анастасия Спонтэсцила, чего-то не хватало ему в песне Фахлабада. И тревожное, знакомое волнение, будто сидит он над узким листком папирусной бумаги, входило в душу ромея. Нет, не так звучит эта песня у него внутри. Не так, — лучше, возвышеннее и в то же время грустнее. Но пока он не может спеть ее вслух, как спел свою песнь Фахлабад. Но придет время…
Певец отложил рубаб, выпил прохладного вина и сухо кивнул в благодарность за восторженные похвалы. Он словно бы устал от песни.
— Может, благородный Анастасий споет нам свою песню? — осторожно спросил Исфандияр-мобед.
И сразу раздался голос Азада:
— Друг мой, Анастасий, окажи честь мне и моим гостям.
— Да, да, — поддержал Азада Фахлабад.
— После песни Фахлабад-гусана мои стихи, как вода после вина. Не желайте моего позора, — тщательно подбирая персидские слова, ответил Спонтэсцил.
— Мы очень просим тебя, Анастасий.
— Хорошо, я прочту вам. Но только не свои стихи… Это стихи древних поэтов из Александрии, собрал которые Агафий-схоластик, ромейский ученый и поэт. Я перевел два маленьких стиха на ваш язык. И если стихи не понравятся вам, то виновен я, неискусный, а не славные поэты.
— Просим, — сказал Фахлабад и возлег поудобнее, приготовившись слушать.
Анастасий кашлянул, прочищая горло, и начал ровным голосом, стараясь передать плавность оригинала:
Я не гонюсь за венком из левкоев, за миррой сирийской, Пеньем под звуки кифар да за хиосским вином, Пышных пиров не ищу и объятий гетер ненасытных, — Вся эта роскошь, друзья, мне ненавистна, как блажь.Все слушали внимательно, тогда Спонтэсцил возвысил голос:
Голову мне увенчайте нарциссом, шафранною мазью Члены натрите, мой слух флейтой ласкайте кривой, Горло мне освежите дешевым вином Митилены, С юной дикаркой делить дайте мне ложе любви!Персы удивленно молчали. Их слуху были привычны богатырские песни, воспевающие войну и подвиги. Только Фахлабад, с вдруг оживившимся лицом, попросил:
— Еще!
— Хорошо. Еще одно, — спокойно ответил Спонтэсцил и понял, что волнуется.
Никто из нас не говорит, живя без бед, Что счастием своим судьбе обязан он; Когда же к нам заботы и печаль придут, Готовы мы сейчас во всем винить судьбу [2] .2
Переводы Л. Блюменау из книги «Александрийская поэзия»
Спонтэсцил махнул рукой, взял полную чашу. Жадно и долго пил. А когда оторвался от чаши, встретил внимательный взгляд Фахлабада.
— Ты настоящий поэт, Анастасий, — тихо сказал маленький мервец, собирая в улыбку морщины на смуглом лице.
— Я же сказал, что это не мои стихи, — ответил Спонтэсцил.
— Но ты дал им жизнь на языке пехлеви. А дать стихам жизнь на другом языке может только настоящий поэт. — Фахлабад поднял чашу, обвел глазами всех и крикнул:
— Анастасию-гусану — хайом!
— Хайом! — громко отозвалось под сводами зала…
Борисов проснулся днем от настойчивого звонка у входной двери. Пошатываясь от слабости, пошел открывать.
Приехал Гриша.
— Слушай, Валька, у тебя действительно вид неважный, — сказал Шувалов, пристально глядя на него.
— А что я могу поделать. Просквозило, видно, где-то, — хмуро ответил Борисов и побрел в комнату, держась за стенку.
В комнате Шувалов выложил на стол пакет апельсинов, достал из портфеля скрепленные листки.
— Хорошая рецензия, Валя. Тут работы на неделю, так что поправляйся. У тебя вообще часто эти простуды?
— Да с тех пор, как бросил мотоцикл, не было. Черт, не ко времени. Извини, я залягу, а то шатает.
— Конечно, конечно. Сергей заедет завтра, наверное, — сказал Шувалов.
Борисов поморщился:
— Да не надо. Скажи ему, что все в порядке. Я сам, наверно, выйду через пару дней. — Борисову была мучительна мысль о встрече с Грачевым.
— Ты врача вызывал?
— Нет еще. Схожу сам позднее. Ну что там нового у нас? Я же неделю просидел в библиотеке. — Борисов впервые за сутки потянулся к сигаретам.
— Да что может быть нового… — Шувалов внимательно, даже с какой-то подозрительностью посмотрел Борисову в глаза, усмехнулся: — Знаешь, наверное, сам.
— О чем ты? — спросил Борисов тихо. От нескольких затяжек у него закружилась голова.
— Ты в самом деле ничего не слыхал? — Внимательно-удивленные и чуть насмешливые глаза остановились на миг на лице Борисова, будто сфотографировали, и сразу же скрылись под темными, тяжелыми веками, и лицо Шувалова с крупными, четко проработанными чертами повернулось в профиль и застыло, напоминая античную гемму.
Борисов вдруг разозлился:
— Да что ты, черт возьми… Не хочешь — не говори. — Он отвернулся, бросил сигарету в пепельницу, натянул простыню до подбородка.
Шувалов скрипнул стулом.
— Да ты не так меня понял, Валька. Понимаешь, тут, как бы тебе сказать… Словом, меня тащат на место ученого секретаря. Нефедов в сентябре на пенсию уходит. — Шувалов сказал это скороговоркой, помолчал и добавил уже медленно: — Я бы хотел, чтобы ты знал, что я здесь ни при чем; это директор захотел почему-то. Вот, чтобы потом для тебя это не было неожиданностью.