Прощай, Колумбус и пять рассказов
Шрифт:
Рон: Где Карлота? Мне сегодня играть.
Мистер П.: Перевяжи запястье, не забудь.
Миссис П.: Где вы живете, Билл?
Бренда: Нил.
Миссис П.: Разве я не сказала «Нил»?
Джулия: Ты сказала: «Где вы живете, Билл?»
Миссис П.: Наверное, я подумала о чем-то другом.
Рон: Терпеть не могу бинтоваться. Как мне, к черту, играть в бинте?
Джулия: Не выражайся.
Миссис П.: Правильно.
Мистер П.: Какой сейчас у Мантла показатель?
Джулия: Триста двадцать восемь.
Рон: Ноль триста двадцать пять.
Джулия: Восемь!
Рон: Пять, балда! Во второй игре он пробил три из четырех.
Джулия: Четыреиз четырех.
Рон:
Джулия: Не думаю.
Бренда (мне):Видишь?
Миссис П.: Что видишь?
Бренда: Я разговаривала с Биллом.
Джулия: С Нилом.
Мистер П.: Замолчи и ешь.
Миссис П.: Поменьше разговаривай, юная леди.
Джулия: Я ничего не сказала.
Бренда: Она разговаривала со мной, милая.
Мистер П.: Что это еще за «она»? Так ты называешь свою мать? Что на десерт?
Звонит телефон и, хотя мы ждем десерта, обед, по-видимому, официально окончен — Рон бросается в свою комнату, Джулия кричит: «Гарриет!», и мистеру Патимкину не совсем удается подавить отрыжку, но эта неудача даже больше, чем сама попытка, располагает меня к нему. Миссис Патимкин наставляет Карлоту, чтобы она больше не смешивала молочные приборы с мясными, а Карлота, слушая, ест персик; под столом Бренда щекочет мне икру. Я сыт.
Мы сидели под большим из дубов, а на баскетбольной площадке мистер Патимкин играл с Джулией пять и два. Рон прогревал мотор «фольксвагена» на дорожке.
— Кто-нибудь соблаговолит убрать у меня сзади «крайслер»? — сердито крикнул он. — Я и так опаздываю.
— Извини, — сказала Бренда и встала.
— По-моему, я поставил свою позади «крайслера», — сказал я.
— Пойдем, — сказала она.
Мы отогнали машины, чтобы Рон смог отправиться на игру. Потом поставили их обратно и пошли наблюдать, как играет Джулия с отцом.
— Твоя сестра мне нравится, — сказал я.
— Мне тоже. Интересно, какой она будет, когда вырастет.
— Такой, как ты.
— Не знаю, — сказала она. — Может быть, лучше. — А потом добавила: — Или хуже. Кто знает? Отец с ней ласков, но еще года три поживет с моей мамочкой… Билл, — задумчиво сказала она.
— Я не в обиде. Она очень красивая, твоя мать.
— Я даже думать о ней не могу как о матери. Она меня не переносит. Другие девочки, когда собирают вещи перед сентябрем, матери им хотя бы помогают. Моя — нет. Я наверху таскаюсь с сундуком, а она будет точить карандаши Джулии в пенальчик. И ясно почему. Это, можно сказать, эталонный случай.
— Почему?
— Завидует. Это так банально, что даже стыдно произнести. Известно тебе, что у мамочки был лучший бекхенд в Нью-Джерси? Она вообще была лучшим игроком в штате — включая мужчин. Ты бы видел ее девичьи фотографии. Такой здоровый вид. Но не толстая, ничего такого. Она была… одухотворенной, правда. Я обожаю ее на этих фотографиях. Иногда говорю ей, какая она на них красивая. Даже попросила одну увеличить, чтобы держать у себя в колледже. «У нас есть на что тратить деньги, кроме старых фотографий». Деньги! У отца их вот докуда, но ты бы слышал ее, когда я покупаю новое пальто. «Тебе не обязательно покупать в „Бонвите“, юная леди, самые прочные ткани в „Орбаке“» [11] . Кому нужна прочная ткань? В конце концов, я свое получаю, но не раньше чем меня запилят. Деньги для нее — пустая трата. Она даже не умеет им радоваться. Думает, мы все еще живем в Ньюарке.
11
«Орбак» — универмаг с умеренными ценами.
— Но ты свое получаешь, — сказал я.
—
Да. У него. — Она показала на мистера Патимкина, который положил в корзину третий мяч подряд — к явному неудовольствию Джулии: она так топнула своей красивой детской ножкой, что поднялся небольшой самум. — Он не очень умный, но хотя бы милый. И с братом не обращается так, как она со мной. Слава Богу. Ох, мне надоело о них говорить. С первого курса, о чем бы у меня ни зашел разговор, он обязательно сворачивает на родителей — какой это ужас. Это всеобщая история. Жаль только, что они об этом не догадываются.Судя по тому, как смеялись сейчас на площадке Джулия и мистер Патимкин, эта история отнюдь не была всеобщей, хотя для Бренды, конечно, была; больше того, была космической — каждый кашемировый свитер давался в бою с матерью, и ее жизнь, в которой большую роль играла скупка тканей, приятных для кожи, приобрела характер Столетней войны.
Я не хотел давать воли таким нелояльным мыслям, становиться на сторону миссис Патимкин, сидя рядом с Брендой, но не мог выбросить из слоновьей своей памяти эту реплику: «Думает, мы все еще живем в Ньюарке». Молчал, однако — боялся разрушить своим тоном послетрапезную атмосферу покоя и дружелюбия. Так просто было сохранять дружелюбие, когда вода промывала наши поры, потом солнце грело их и убаюкивало чувства, но теперь, в тени, на открытом воздухе, одетый и остывший, на ее территории, я боялся обронить неосторожное слово, боялся, что спадут покровы и обнажится безобразное чувство, которое я всегда испытывал по отношению к ней — и которое есть изнанка любви. Оно не всегда будет оставаться изнанкой… Но я забегаю вперед.
Вдруг рядом с нами появилась малышка Джулия.
— Хотите сыграть? — спросила она меня. — Папа устал.
— Давайте, — сказал мистер Патимкин. — Заканчивайте за меня.
Я колебался — я не держал мяча в руках со школы; но Джулия тянула меня за руку, и Бренда сказала:
— Поиграй.
Мистер Патимкин бросил мне мяч, когда я смотрел в другую сторону, и мяч отскочил от моей груди, оставив на рубашке пыльный след, как тень луны. Я засмеялся безумным смехом.
— Не умеете ловить? — спросила Джулия.
Как и у сестры, у нее был дар задавать практические, донельзя неприятные вопросы.
— Умею.
— Ваша очередь, — сказала она. — Папа проигрывает тридцать девять — сорок семь. Играем до двухсот.
Когда я поставил ноги перед канавкой, образовавшейся за годы на линии штрафных, у меня на миг возникло видение, из тех, что случаются со мной время от времени и, по рассказам друзей, застилают мои глаза смертельной катарактой: солнце село, застрекотали и смолкли сверчки, почернели листья, а мы с Джулией все стоим одни на площадке и бросаем мяч в корзину; «Играем до пятисот», — говорит она и, первой набрав пятьсот, говорит: «Теперь вы до пятисот», и когда набираю пятьсот, ночь удлиняется и Джулия говорит: «Теперь до восьмисот», и мы играем дальше, а потом продлеваем до тысячи ста, и всё играем, и утро не наступает никогда.
— Бросайте, — сказал мистер Патимкин. — Вы — это я.
Последнее озадачило меня, но я бросил и, конечно, промахнулся. С Божьего благословения и с помощью ветерка я все-таки забросил отскочивший мяч из-под кольца.
— У вас сорок одно. Теперь я, — сказала Джулия.
Мистер Патимкин сидел на дальнем краю площадки. Он снял рубашку и в майке, с вечерней щетиной, был похож сейчас на шофера грузовика. Прежний нос Бренды лица ему не портил. Горбинка имелась: под самой переносицей как будто вставлен был под кожу восьмигранный бриллиантик. Я знал, что мистер Патимкин и не подумает убирать с лица этот камешек, и все же с радостью и гордостью, не сомневаюсь, заплатил за то, чтобы бриллиантик вынули у дочери и спустили в унитаз в больнице на Пятой авеню.