Прощай, печаль
Шрифт:
Ну, ладно, если уж ему суждено стать сильным и уверенным в себе, то не исключено, что он станет человеком, трезво мыслящим, о ближайшем будущем в частности. Как ему в него вписаться? На каких условиях? О страданиях не может быть и речи. Матье сентиментальный и нежный, равно как и Матье – циник и бабник, к дуэту этих поочередно солирующих голосов, поселившихся в его оболочке, он прислушивался, находя их пикантными, – так вот, оба эти Матье были одинаково милы ему. По крайней мере, Матье казалось, что эти два воплощения, два простеньких его образа мало-помалу размываются под воздействием событий и заменяются силуэтом, изображением человека в профиль, вокруг которого свистят пули, но ни одна из них не попадает в цель. Человека изысканного и мягкого, который способен не обращать ни малейшего внимания на похвальбу или угрожающие выкрики, характерные для такого рода битв. Да, получалось, что на место Матье вставала некая его копия, – возможно, копия более точная или более соответствующая истине, чем исходная модель, а в данном случае и более соответствующая ситуации, чем все остальные копии.
Однако эта столь ловкая и скрытная личность явно трусит перед лицом заранее известных физических испытаний. Матье когда-то и сам принадлежал к числу тех, кто способен пройти пешком три километра с разбитой ногой, но устраивает жуткий крик, когда перед носом начинает крутиться оса. Страдания уже не за горами. Что тогда делать? И кого звать на помощь? Да, конечно, надо будет покончить с собой,
И Матье вспомнил, как в юности он с двумя-тремя друзьями своего возраста обменялся серьезнейшими и недвусмысленнейшими клятвами. Они дали друг другу слово, что в случае неизлечимой болезни или полной инвалидности окажут друг другу необходимые услуги. Такой клятвой он, в частности, обменялся с обоими Дамбье в девятнадцать лет – с братом и сестрой Дамбье, неразлучными друзьями на протяжении двух лет. А потом Клод умерла, да еще от рака. Она умерла, как пишут в газетах, «после тяжелой и продолжительной болезни». И случилось это лет пять назад. В последнюю весну своей жизни Клод весила двадцать девять кило, лишилась волос, а в постели ее била непрекращающаяся дрожь. Ни брат ее, ни он, Матье, не рискнули предложить ей помощь, чтобы приблизить конец, ибо даже наедине с ними она строила планы на предстоящую зиму: снять шале, заняться делами… Короче говоря, она продолжала жить. Она жила, погружаясь в мир химер, которые, само собой, то успокаивали ее озадаченных и не находящих себе места близких, то рвали им душу. Последние четыре месяца Клод ужасно страдала, и Матье раз десять еле удерживался от того, чтобы выяснить у нее, сохраняет ли силу прежний уговор. А не сделал он этого потому, что такой вопрос означал бы на деле подтверждение того, что она умирает, в то время как она не желала, чтобы Матье об этом знал. А может быть, она не хотела, чтобы ей напоминали о прежней клятве. Ибо стоит в течение нескольких дней сжиться с идеей смерти, как умирать досрочно больше не хочется. На самом деле на самоубийство отведено судьбой очень мало времени. Смелость и ясность ума очень-очень быстро сменяются иллюзиями и надеждой. Во всяком случае, подумал Матье, надо не поддаваться достойной сожаления пошлости, банальной беспечности и успеть умереть еще до того, как возникает мысль плыть по течению и жить дальше.
Так что сегодня, в первый день, когда все предстало ясно, четко и без прикрас, возникло намерение ни в коем случае не встречаться лицом к лицу со смертью. И, быть может, как только наступят первые приступы непереносимой боли, они-то и покажут со всей ясностью, что следует сразу же отвергнуть и исключить. А когда этот день наступит, все должно быть под рукой, не следует подвергать испытанию свою решимость уйти из жизни, убеждая врача, или аптекаря, или торговца оружием, что они должны ему помочь. На худой конец, напомнил он себе, у него есть старое охотничье ружье… но он одолжил его шурину – и надо же быть таким дураком, чтобы потакать его просьбам, тем более тот только тем и живет, что выклянчивает все подряд! Надо ружье забрать. Есть великолепный предлог: уже сентябрь, и начинается сезон охоты.
Но, по правде говоря, охотничье ружье – вещь не самая удобная. Матье припомнил – он где-то это прочел, – что в таких случаях на курок нажимают большим пальцем ноги, но, к сожалению, даже руки его частенько не слушались, а уж ноги… – роскошная мебель Элен будет порушена… Так что, наверное, лучше привязать к спусковому крючку шнурок и закрепить на стуле… Бог его знает, как лучше… главное то, что ружье должно быть надлежащим образом наведено. Любопытно, что сама перспектива самоубийства, вся сопутствующая ему грязь, рассматривалась им лишь применительно к дому жены. Само собой разумеется, это и его дом, но если быть честным – ее. Исключительно. Рассматривалась как некая супружеская обязанность, одна из многих, «the last, but not the least», [4] сказал бы владеющий английским Гобер. Самоубийство в доме Сони выглядело бы чересчур вызывающим, супружеская неверность была бы выставлена на всеобщее обозрение, а предпочтение, оказываемое Соне, получило бы явное подтверждение, чего Соня предпочла бы избежать. (Как и бедная Элен, ибо обе эти женщины с величайшим уважением, с живейшим почтением смотрели на свою личную жизнь, и это роднило их между собой.) Элен на веки вечные обрела бы право упрекать Матье в том, что он устроил ей эту «гадость». Гадость? А это действительно гадость? Неужели мужчина не может покончить с собой там, где он живет?.. Во всяком случае, ни то, ни другое место потенциального самоубийства особого восторга у Матье не вызывало… Гостиничный номер, классическое место для ухода из жизни, повергал Матье в ужас из-за полной его отъединенности от мира и избитости ситуации; прибежище исключительно самоубийц-сирот… Матье размышлял. Он всегда умел предельно четко осмысливать самые бредовые свои идеи и, напротив, несколько поверхностно относился к вещам в высшей степени серьезным. Свидетельством тому была тщательная разработка им данного неразумного замысла, ибо даже в его конкретной ситуации самоубийство все равно представляло собой некий вызов обществу. Оно являлось бы доказательством бегства от него, отрицания, неприятия окружающих, последним жестом личной независимости; и само по себе это выглядело бы проявлением нарциссизма – ну, в лучшем случае, претенциозности. Но ему на это было наплевать. Он покончил бы с собой, если бы смог, если бы захотел – если бы оказался достаточно смел, чтобы преодолеть страх перед смертью, а точнее, если ему станет достаточно страшно перед тем, что ему предстоит испытать, останься он жив. Завтра же он займется поисками морфия, шприца, ампул. Однако в этом случае нельзя будет обойтись без укола, и тут он задумался, а не предпочтительнее ли будет ружье независимо от того, какой урон по ходу дела оно причинит.
4
Последняя, но не худшая (англ.).
«Ты в Париже. Совсем одинок ты в толпе, и бредешь, сам не зная куда…» Чье же это стихотворение? Ах, да! Аполлинера. Строки из «Зоны», а далее следует «Песнь несчастного в любви», не слишком известные, но в цикле «Алкоголи» Матье предпочитал их всем остальным.
«Тут же, рядом с тобою, мычащих автобусов мчатся стада…», а далее:
«Горло сжала тоска… Словно ты никогда уже больше не будешь любим…» [5]
5
Стихи Г. Аполлинера – в переводе М. П. Кудинова.
Быть любимым… Никогда больше он не будет любимым… В данный момент существовала некая молодая женщина, немного глуповатая, которая полагала, будто его любит… И она действительно его любит, сомнений быть не может! Любит и ненавидит по привычке, что характерно для женщины ее возраста, которую он невольно заставляет страдать; но от того, что он делает это невольно, она все равно страдает. Таков уж мир его чувств. Игра бессмысленная, но зато более или менее веселая. «Напрасно ты зовешь Аполлинера на помощь, таков уж твой мир». В конце-то концов, уговаривал он себя, сколько людей цитируют Аполлинера, чтобы скрасить или скрыть существование, где чувства отсутствуют начисто? Он, по крайней
мере, любил и был любимым на протяжении многих месяцев. А это кое-что значит, кое-что значит? Десять, двенадцать месяцев?.. Огромный срок, если подумать, какую жизнь ведут иные мужчины. Достаточно только посмотреть, как его сверстники реагируют на очень красивых женщин: ржут, как заговорщики, обмениваются восторженными взглядами, знаками сообщают о своем успехе или поздравляют с победой! В то время как встреча с подобной женщиной, чья красота им заведомо недоступна, должна была бы заставить их побледнеть от зависти и сожаления, как бледнел сам Матье. Впрочем, нигде: ни в музее, ни в гостиной – красота не заставляла его ни смеяться, ни плакать, ни погружаться в раздумья. Он просто замирал, лишившись способности двигаться. Матье переполняли желания и неистовые страсти, разбуженные либо картиной, либо женщиной, которых судьба по недомыслию удерживала вдали от него.Глава 5
Прежде любой звонок к Матильде представлялся ему жизненной необходимостью, но теперь, когда это выглядело бы вполне оправданно, потребность в срочном общении с нею улетучилась. Матильда наряду с другими превратилась в олицетворение надежды, своего рода долга, исполняя который, Матье, сентиментальный и преисполненный ностальгии, Матье, чувствительный, мечтательный и легко ранимый, мог укрыться под обличьем, под маской Матье – повесы и циника.
А пока что он брел по Парижу, не очень-то зная куда. За эти десять лет Матильда сменила адрес. С рю де Верней она переехала на рю де Турнон; с низких берегов Сены она перебралась на Люксембургские холмы; одним словом, совершила переход через бульвар Сен-Жермен. И тут Матье представил себе, как она в огромном, отороченном мехом халате, в домашних туфлях на босу ногу, с накинутой на плечи шалью, не обращая ни на что внимания, переходит бульвар Сен-Жермен, а за нею следует когорта любовников: тех, кого он знал, тех, о ком он так и не узнал, и тех, о ком он пока еще не знает, – и все они изнемогают под тяжестью давящего плечи багажа; а поток машин на бульваре замирает перед ними, как расступалось Красное море перед евреями. Чуть позже он с удивлением обнаружил, что уже остановился на рю де Турнон, – здесь как бы случайно нашлось место для машины, – у одного из подъездов, не исключено, что у подъезда Матильды, у подъезда в новом доме, куда и не собирался входить. Матье припарковался у входа и вдруг испугался: а если она действительно живет здесь, если выйдет и увидит его, как он при этом будет выглядеть, как обратится к ней? Ибо приехать к Матильде Матье решил именно потом, после Сони и после Элен. После других своих женщин: своих новых спутниц, копий тех, на ком он женился, кого он пытался любить и лелеять после Матильды… «Становлюсь хамом, – отметил Матье про себя. – Лжецом, грубияном, мерзавцем. Все преувеличиваю». И он завел машину и направился к дому Сони. Остановился, чтобы предварительно позвонить, поскольку Матье никогда не являлся к женщине, будь то даже официальная его любовница, без звонка. В первую очередь, из вежливости, но также опасаясь возможных сцен. Роль обманутого мужчины он презирал больше всего на свете, он предпочел бы играть эту роль по неведению, а не вследствие открывшихся обстоятельств. «Короче говоря, – убеждал себя Матье, – я труслив, труслив и тщеславен».
Уже давно Соня работала у своего кутюрье только по утрам и уходила с работы в час дня, если, конечно, ее не задерживало срочное дело. Это позволяло Матье устраивать себе полные сладострастия сиесты, именовавшиеся им у себя в офисе «деловыми завтраками», на которые он выезжал в час, а возвращался в четыре, рассеянно улыбаясь. Он обожал эти ранние полуденные часы, украденные у профессиональных обязанностей, украденные у работы, украденные у своих контрагентов, привыкших общаться по делу именно в это время. Или, точнее, обожал когда-то. Ибо он отдавал себе отчет в том, что уже давно не ездил к Соне в ранний полуденный час, давно об этом не мечтал и давно не находил в этом удовольствия. Кстати, эти ранние полуденные часы с некоторого времени стали восприниматься им как рутинно-вульгарные. И если ночи созданы специально для влюбленных, то ранний полдень – скорее элемент водевиля. Само собой разумеется, он оставался у Сони, если выкраивался свободный вечер, но тем его любовные предприятия и ограничивались. Уж не означало ли это, что он стареет? Или что Соня стала нравиться ему меньше, чем в начале их романа? Обе эти гипотезы, столь мучившие Матье накануне, сегодня представлялись пустыми и ненужными! Первый плюс, первое счастливое открытие, обусловленное новым его состоянием. Наверняка будут и другие.
Однако, приехав к Соне, Матье задался вопросом, как сообщить ей новость. В доме, где жила Соня, находился цветочный магазин, и Соня уже много лет пользовалась его услугами. Матье даже смутился, когда ему в голову пришла мысль купить хризантемы и даже открыть на имя Сони значительный кредит на приобретение этих цветов, чтобы та не разорилась, покупая хризантемы на его могилу. К сожалению, Соня способна поставить хризантемы в вазу и восторгаться ими, точно розами. «Аллюзия станет чересчур прозрачной», – посмеялся он над собой и над столь оригинальными идеями. Почему в таком случае не подарить Соне путеводитель с указателями, согласно которому можно будет совершить путешествие от ее квартиры на рю Сен-Огюстен до Монпарнасского кладбища, где, как ему представилось, уже зарезервировано место для всех членов его семьи? Это было бы изысканно и в рамках хорошего вкуса. Матье прочел не так уж много книг, обучающих правилам хорошего тона, однако усомнился, что может найтись такая, где будет присутствовать следующая глава: «Как объявить любовнице, что у нее не будет любовника – по крайней мере, данного – через шесть месяцев». А пока что ему предстоит, начиная с завтрашнего дня, заняться ее материальным обеспечением и уже сегодня объявить, что предусмотрено. Женщины в таких делах проявляют робость независимо от того, молоды ли они или разыгрывают из себя одиноких и покинутых в обществе десятка воздыхателей.
В конце концов Матье купил, как обычно, двадцать роз, тех самых палевых роз, которые так нравились Соне, и трижды пробовал ей дозвониться, но так как номер был все время занят, он поднялся к ней и позвонил в дверь. Соня отворила ему; и Матье увидел сидящего в кресле молодого человека в джинсах и выцветшей парке – одежду такого рода Матье не выносил. На их лицах тотчас же появилась глупая, смущенная улыбка, отчего Матье мигом успокоился. Ибо даже незаслуженные упреки Соне снимали с него чувство вины. Ведь он только что, как бы экстравагантно это ни выглядело со стороны, ощущал себя виноватым, ибо ему предстояло оповестить Соню о своей скорой смерти. Это означало, что он намеревался лишить эту женщину одной из составляющих ее жизни, ставшей для нее привычной и обыденной. И для Матье предстать перед Соней одновременно в качестве вестника и олицетворения предстоящего несчастья означало бы сыграть малоприятную и даже непосильную для себя роль, резко расходившуюся с обычным для Матье легким и снисходительным отношением к жизни.
Соня порозовела от радости – а может быть, от смущения? Во всяком случае, она чувственно потянулась и замурлыкала, как кошечка. Она всегда любила играть традиционные женские роли. И даже вкладывать в них безумную страсть. А эту, весьма двусмысленную по сути, она разыгрывала с несказанной легкостью. А у молодого человека на лице появилось отсутствующее, явно недовольное выражение, безусловно не подходящее для сладострастных забав. В довершение к этому, подумал Матье, одежда на молодом человеке явно тесновата, и ему бы потребовалась уйма времени, чтобы от нее освободиться, иными словами, вылезти из тесных джинсов, так что ему следовало бы лишний раз подумать, прежде чем отважиться на любовные или спортивные подвиги.