Прощение
Шрифт:
– Я тебя пока еще ничем не обидел, - усмехнулся я.
– Как знать...
– Ты что-то замышляешь, Гулечка... подготавливаешь почву... а потом скажешь: я же предупреждала тебя! Но в таком случае я тебе заблаговременно... ну, чтобы потом не было всяких недоумений... забегая вперед говорю, что ты все равно еще меня полюбишь.
– Нет, такого не полюблю, - сказала она твердо и серьезно.
Я встал в очередной раз с бревна и засмеялся.
– Это закон, милая, и тебе не избежать.
– Такого закона нет. Ты лжешь. Берешь меня на фу-фу. Только я тебе без всяких забеганий хоть вперед, хоть вбок говорю, что силой ведь ты меня полюбить не заставишь.
– Засуетилась? Вот ты испугалась, Гулечка, а бояться не нужно. Я ни к чему силой тебя склонять не стану. Я сейчас говорю больше о том времени, когда ты все поймешь, вот тогда-то и начнется главное, и ты полюбишь меня по-настоящему. А пока... пока одно: не принимай скороспелых решений.
Она поспешила к выходу; я догнал ее.
– Позже мы еще поговорим, - сказал я.
– Обещай, что приготовишься.
Гулечка посмотрела на меня тускло, невыразительно. Она думала о чем-то своем,
– Ладно, я подумаю... приготовлюсь...
– проговорила она, задумчиво и немножко сонно извиваясь от моей грубоватой ласки.
– Нет, - возразил я, - так не пойдет. Я не отпущу тебя, пока не скажешь, что больше не боишься меня. Успокойся сначала и меня успокой.
– Я не испугалась, Нифонт.
– Гулечка изогнулась таким образом, чтобы дотянуться до меня, все державшего в кулаке ее несказанное седалище, и ее рука скользнула по моему плечу.
– Тебе почудилось. Но не будь таким, как сейчас. Возьми себя в руки. Тогда мы сможем решить, как нам быть дальше.
Я и впрямь поверил, отпустил ее, и она ушла, улыбаясь, а когда я вошел в комнату, ее, однако, нигде не было. Странно! Она ведь устремилась в глубь дома. Я громко выкликнул ее имя. Лора с кровати, из кучи тряпья слабо протянула ко мне бледную руку, дрожащую в полутьме, и горестно прошептала: сейчас, сейчас, мне что-то неможется, но я отдохну немного, и все будет хорошо. Какие-то монашеского вида люди безмолвно и бесшумно сновали по дому, неизвестно откуда взявшись. Итальянский бедняк, преобразившись в чистое наваждение, устремлял на меня из угла мрачный взгляд.
– ---------------
Лору с супругом торжественно вывели во двор, где уже собрались все кавалеры и дамы, тотчас разразившиеся криками и рукоплесканиями. Бледное, слегка опухшее лицо Лоры искажала притворная улыбка, а итальянский бедняк шел опустив голову, как на казнь, но этот вид искусственной радости у женщины и неподдельного страдания у мужчины не остановил распалившуюся публику. Ее волю не сломила даже стоявшая над нами гнусная жара, и праздник продвигался в полном соответствии с неуемным темпераментом его вдохновителей. Вперед выступили горнист и барабанщик, и адские звуки, которые они с готовностью исторгли из своих ослепительно сверкавших инструментов, подняли в знойный воздух черную трескучую стаю ворон и заставили соседей в испуге выбежать из домов.
С особливым усердием трудились высокий, нарочито гладко причесанный парень, облаченный, невзирая на жару, в черную жилетку поверх белой рубахи, и выряженная чем-то вроде полупрозрачной воздушной пастушки девица, роскошных, кстати сказать, до некоторой даже тяжеловесности и излишества, телес. Они были запевалами импровизированного спектакля. Действовали же они строго и непреклонно, держались не без чопорности, и сама их серьезность была задумана, разумеется, весьма юмористическим эпизодом на фоне общего веселья и развязности. Между тем сказывалась усталость хозяев, их врожденная слабость, и чрезмерно раздутые знаки внимания их как будто не столько ублажали и тешили, сколько мучили, так что на них порой было больно смотреть. Однако застенчивость, стойко сочетавшаяся у них с физическими недугами, не позволяла им решительно вырваться из лап истязателей и броситься куда глаза глядят.
Группа девушек в камышовых юбчонках и с цветочными венками на головах исполнила какой-то оптимистический гимн, слова которого, впрочем, потонули в общем гвалте, а распорядители усадили юбиляров на носилки, подложив им мягкие подушечки, после чего замысловато разукрашенные полуголые кавалеры-носильщики подняли их на плечи и процессия тронулась в путь под дикие звуки горна, барабана и все того же недоступного понимания, равно как и нескончаемого гимна.
Старушка, пожаловавшая утром пирог, увязалась за нами и плелась в арьергарде с улыбкой безрассудства на лице, так и застывшей памятником выпитому ликеру. В пыли и грохоте катились мы до самого моря, и отовсюду сбегались поглазеть на нас любопытные, а бойкие ребятишки со своим гомоном сыпали за нами. Гремя цепями, рвались и заходились лаем собаки, выставляя над заборами жутко оскаленные морды. Но куда потешнее серьезности запевал и даже переодетых в женское платье кавалеров выходило участие старой бабы Лоры в легкомысленной затее юнцов, люди осуждающе качали головами, старики плевались ей вслед, и Лора, угадывая, какую репутацию среди соседей составит ей этот день, протягивала руки закрыть лицо и от стыда определенно была готова провалиться сквозь землю. Молодой человек, огромного роста и вымазанный под мавра, устрашающе вращал белыми глазами и размахивал над чествуемыми насаженным на палку опахалом. Этой палкой он усмирял руки Лоры всякий раз, едва ею слишком овладевала стыдливость, а она покорно рассыпалась в благодарностях и точила рассеянные улыбки.
Я подумал, что если к вечеру ее хватит удар, в этом не будет ничего удивительного. Супруг ее прикидывался спящим и был совершенно, на первый взгляд, неинтересен. Я шел в наиболее спокойной части кавалькады этих отнюдь не породистых рысаков и кобыл, где между делом из больших бутылок попивали вино, курили и в общем-то мирно беседовали краснорожие индейцы и бледнолицые братья, вакханки и степенные жрецы какого-то безымянного культа. И я все не мог развязать узел недоумения, решить, какая тут, среди этого шумного и безвкусного дурачества, в которое я против собственной воли вовлечен, игра у моей Гулечки? и если здесь у меня водится удачливый соперник, то кто же он? Я слишком сомневался в запальчивости и нерассудительной быстроте воспламенения моей подруги, чтобы поверить, что какая-либо страсть пробудилась у нее сама собой, скажем, от избытка чувств, а не от вмешательства извне. Я почти укрепился в мнении, что эту вероятную страсть подогрела некая блестящая, внушающая ей известные надежды, а то и прямо дающая материальный выигрыш победа, свершившаяся под самым моим небдительным носом. Я был сражен. Я беспорядочно отступал и сдавал
позиции, все мое продвижение вперед было сейчас чистейшим блефом, видимостью, я не знал, люблю ли ее и что мне делать. Если при иных обстоятельствах я, возможно, и нашел бы известную прелесть в нашем карнавале, по крайней мере посмеялся бы над неожиданным и полным поучительной иронии осуществлением мечтаний Лоры о воодушевлении народа бодрыми массовыми праздниками, то теперь, когда мне загадала загадку Гулечка, смотрел на происходящее как на безобразную фантасмагорию и дьявольское ухищрение.У обочины, прильнув затылком к веточке сирени, стоял высокий, плотно сбитый парень; его взгляд деревянно пустовал между мясистыми веками и устремлялся, если то, что он делал в своем отупении, можно назвать устремлением, прямо на меня. Это было ужасно. Мое положение мало чем отличалось от положения Лоры, я был так же одинок, выглядел таким же пугалом, таким же пленником орды взбесившихся варваров. В который раз я всем своим существом постиг, что так продолжаться не может, что это не жизнь, что пора принимать радикальное решение, способное в корне изменить мое существование. Я готов был продать душу черту, если бы это счастливо изменило мою жизнь и принесло мне долгожданный покой. Уже выше моих сил было слышать этот горн и барабан, эти режущие, распинающие, терзающие слух вопли взбеленившихся молодчиков и самок. Мне казалось, что это, прошу прощения, уже не какое-то там рядовое приключение, не обычное мытарство, которому в сущности не стоит придавать чрезмерного значения, а настоящая казнь и в каждом вопле - орудие пытки, четвертования, колесования, медленного и мучительного умерщвления, а каждый удар барабанной палочки как метроном, методично и равнодушно отсчитывающий время муки и время садистского блаженства палачей. Невообразимый грохот лишал меня сил, трещала голова, распираемая изнутри и сдавленная ужасом снаружи. Я словно погибал и уж конечно, не мог оставаться в таком положении, и между тем неумолимая сила гнала меня вперед.
Штопоря ясное небо безудержной тучей пыли, мы спустились с горки, туда, где среди растительных куполов и шатров берега, на траве и песках шевелились полураздетые люди. С яростью, как безумный, свирепый гротеск, я воспринял эту тесноту жирных, лоснящихся животов, тошнотворных, как сальный анекдот, грудей и задов, испещренных синими тугими ручейками вен ляжек, плешивых голов, весь этот кошмар торжества плоти. Там было пекло, и наше первобытное вторжение только возбудило в нем новые токи и силы. И тут мой взгляд упал на козочкой трусившую вниз по склону горы старушку, ту самую, ту бесподобную, очаровательную, милую старушку, что принесла нам утром пирог и в награду получила рюмочку ликера. На этот раз я по-настоящему ее заприметил, какую-то особую печать отбило на ее челе мое недреманное око, и я на всякий случай даже призагнул палец, тем самым как бы даруя ей некий номер в зоне моего внимания.
От благовеста, возвещавшего начало ее конца, от бренности, от увядания, от печали по ушедшим навсегда, от тишины и затхлости своих последних земных жилищ взмыла она - дело живое!
– в отчаянной и удивительной попытке вновь раздуть давно угасшие в ней страсти, ворвалась она, вдруг неистовая, вдруг несгибаемая и гордая, счастливая и опьяненная успехом, в наши объятия, в круг наших забав. И я был лишним на этом празднике, но на старушку взглянул так, как если бы она села совсем уж не в свои сани. Казалось, ей уже не остановиться, старые, но внезапно обретшие свою вторую молодость, свое запоздалое бабье лето ноги понесут ее дальше и дальше, по травам, по исхоженным и нетронутым пескам, по взмыленным волнам, за моря, за океаны, за снега и льды, за туманы и перекрестки солнечных лучей - прямой дорогой к звездам, среди которых ее доброжелательно встретят прекрасные боги и ангелы иных миров. Мы пили, мы жрали, мы валялись в поникшей траве, бесстыже выпятив нашу молодцеватость, а она сотрясала наш слух надсадным гудением памяти, относившей ее к благословенным временам молодости. Ей вспоминались дни, когда она, юная гимназистка, запойная читательница и феминистка, в угаре революционной вакханалии гнала с кафедр продавшихся буржуазии профессоров и всячески, но чрезвычайно смело и пестро поносила их отборными словами нового, единственно правильного лексикона. О, они не устыдились своего позднего рождения, эти прекраснодушные и снисходительные старушкины слушатели, не нарушился их демонический покой. Но диалектика величественного диалога поколений требовала от них достойного, внушительного ответа, и они стали говорить в старческие уши. Они говорили о себе, о мире, в котором им выпало жить, о своих проблемах и чаяниях, об искусстве, о том, как они выходят в люди, как учатся и хотели бы учиться, как трудятся, каким представляют себе будущее Земли и себя и своих детей в этом будущем. Говорили, увы, неинтересно, скудно. Трезво, цепко, здраво рассуждали они, и целительный бальзам проливался в покрытую шрамами, язвочками да заусенцами душу бывшей гимназистки и гонительницы продажных профессоров. Наконец-то совесть ее успокоена окончательно, наконец-то подтвердилось в совершенстве и блеске, в сиянии непоколебимых доказательств, что она не зря устремилась за нами козочкой, не зря хлебнула ликеру, не зря прожила сей день. Заткнитесь-ка теперь, злопыхатели и клеветники молодежи, уймись, червь сомнения, теперь не страшно! С такой молодежью не пропадешь и правое дело отнюдь не погибнет! Уже все разошлись, наш табун разбежался по пескам и водам, всюду вздымая хаос, только я да старушка зажились среди объедков и пустых бутылок. Не переставало горячо биться старое сердце в унисон светлым помыслам о новейшей действительности. Не сходила мечтательная улыбка с потрескавшихся, обветренных губ. Не отводила она блестевших, почти влажных глаз от бездонного неба. Я решил вспугнуть ее, как птичку, решил немного прикрикнуть, цыкнуть на ее хлынувшее через край ликование. Она что-то там поняла, выяснила для себя, открыла, но ведь и я кое-что понял. Я схватил небрежно брошенный и наполовину уже затоптанный в землю горн, приставил его к уху, все еще, казалось, внимавшему медовым речам повес, и отрезвляюще, сурово дунул. Металлический вой слился с воем старушки, и это было как взрыв, как смерч и апокалипсис.