Прошлое
Шрифт:
Графин был хрустальный, несколько пузатый, но с изящным горлышком и элегантной ручкой в форме изгиба лебединой шеи. Пусьер таскал его с собой повсюду, как талисман. Графин был первой вещью, которую он стал искать в чемодане, едва вошел в гостиничный номер через час после того, как его самолет приземлился в аэропорту. Всю дорогу до гостиницы Римини поддерживал с Пусьером светский разговор: неудобство долгого перелета; завидное рвение офицера, который, увидев в миграционной карточке гостя запись «лингвист», решил продемонстрировать ему, что и аргентинцы не лыком шиты, и стал лихо переходить с одного языка на другой, обнаружив как минимум рудиментарные познания в полудюжине наречий; плакат с рекламой женского белья, на который Пусьер продолжал смотреть и после того, как машина миновала придорожный щит, отчего в конце концов даже растянул шейные связки; особенности климата в долине реки Ла Плата. Римини ворочал языком не без труда и поддерживал беседу как из вежливости, так и для того, чтобы просто не уснуть самому; в гостинице Пусьер сразу же открыл внушительных размеров чемодан и запустил руки в залежи рубашек и свитеров — он явно сомневался в том, что в Южной Америке возможно лето, как и вообще подозрительно относился ко всему, что касалось местных особенностей, нравов и традиций; добравшись наконец до дна, он стал вынимать какой-то громоздкий предмет, по ходу дела приводя в полный беспорядок содержимое чемодана, так уютно и безопасно пролежавшего в багажном отсеке самолета почти сутки, пока продолжался трансатлантический перелет. Наконец Пусьер извлек на свет плотно перевязанный и едва ли не опечатанный сверток. «Я его сам паковал. Не доверяю этим ребятам в аэропорту», — сообщил гость и стал аккуратно, но при этом с явным нетерпением срывать со свертка бечевку, скотч и первый слой бумаги — плотной, цвета темного дерева; второй рубеж обороны был представлен мягкой бумагой цвета сливочного масла. Пусьер заставил себя успокоиться, проверил, не дрожат ли у него руки, и стал аккуратно освобождать свою драгоценность от бесконечных шуршащих оболочек. Листки он бережно расправлял и складывал довольно ровной стопкой на углу кровати; в воздухе висело такое напряжение, словно Пусьер был как минимум сапером, обезвреживающим шаг за шагом хитрую бомбу со множеством взрывателей.
Тишина была настолько густой и непроницаемой, что казалось, сам воздух в этом безмолвии становится плотней и тяжелей. Кармен почти не дышала. Римини сфокусировал взгляд на докладчике. Да, это был он, все тот же Пусьер, — но в его осанке, в его напряженной спине что-то неуловимо изменилось: в позе чувствовалась искусственность — он словно завис над стулом в нерешительности, не зная, стоит возвращаться в сидячее положение или есть смысл взять да и рухнуть вперед, прямо в первые ряды. Опирался он на стойку микрофона, схватившись за нее рукой; взгляд профессора был устремлен в какую-то точку примерно в середине зала. «Сердечный приступ, — подумал Римини. — Еще не хватало, чтобы он копыта отбросил прямо на лекции». Обернувшись к Кармен, он не без удивления обнаружил в ее глазах тот же полубезумный неподвижный огонь, который он видел и во взгляде лингвиста, — оба, профессор и коллега Римини, словно стали жертвами одного и того же заклинания, превращающего человека в неподвижную статую; Римини чуть повернулся в ее сторону, поднял руку и… на мгновение его ладонь остановилась над голым плечом Кармен, загоревшим под летним солнцем и почему-то рассеченным тонкой белой полоской на две бронзовые половинки. Римини понял, что не знает, как быть дальше, — эта белая полоска окончательно вывела его из равновесия; он хотел было изобразить какое-то здравое действие и сделать вид, что собирается положить руку, ну, скажем, на спинку стула Кармен, а еще лучше — на какой-нибудь выступ стенки кабины у нее за спиной; при этом он никак не мог понять, что же мешает ему это сделать; он с удивлением смотрел на свою застывшую в воздухе руку и осознал, что думает лишь о том, что же это за белая полосочка, видимая даже в полумраке их тесной кабинки, и откуда она взялась на этой загорелой коже. След от бретельки купальника? Старый шрам, побледневший от времени? Временная татуировка? Или же — тропинка, протоптанная муравьями, совершающими свое бесконечное восхождение и спуск по стволу дерева? У Римини по коже пробежали мурашки. Он почувствовал, как неподвижный Пусьер, весь легион коллег и студентов, до отказа забивших большой зал университетского театра, все эти скрипучие кресла и старые полинявшие шторы, все, что замерло на мгновение, погрузившись в полное безмолвие, — все это куда-то исчезло, унеслось на край земли со скоростью света, оставив его один на один даже не с частицей этого мира, а с ее бесплотным образом, наподобие теней на экране уже выключенного телевизора. Исчезло все — все, кроме плеча Кармен и белой полосочки на нем.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Как это часто бывает, когда влюбленность возникает в одну секунду, но после долгих дней, а то и лет знакомства, Римини казалось, что все вокруг происходит одновременно с головокружительной быстротой и невыносимо медленно. Если влюбленность — это случайность, нечто столь же стремительное, молниеносное и всегда непредвиденное, как авария на дороге, то вел он себя на редкость непунктуально: с осознанием своей влюбленности он безнадежно опоздал и в то же время изрядно поторопился. Мысленно он перебрал все события последних дней. Они с Кармен практически не расставались: самыми трудными были часы синхронного перевода лекций Пусьера, по ходу которых они сменяли друг друга у микрофона. Помимо этой работы они находились вместе во время ужинов в пышных, слишком ярко освещенных ресторанах, на рабочих совещаниях в холле отеля «Крильон», где Пусьер в основном зевал да оценивающе рассматривал молоденьких горничных и лифтерш в гостиничной униформе. Затем шли долгие часы подготовки текстов лекций к переводу; Римини подчеркивал то, что считал нужным, цанговым карандашом, а Кармен — желтым маркером: при этом оба упражнялись в остроумии, снабжая текст бесчисленными дурацкими комментариями. Напряженными были и минуты непосредственно перед лекциями: запершись в какой-нибудь комнатушке, Римини и Кармен настраивались на работу — то есть жаловались друг другу на свои хвори: Римини, как правило, — на повышенную температуру, которую не мог зафиксировать ни один градусник, а Кармен, с куда большими основаниями, — на усталость и сонливость; истинной же целью этих стенаний было выжать из коллеги слова сочувствия и заранее заручиться некоей индульгенцией на тот случай, если перевод не пойдет. Оба с удовольствием за глаза осмеивали Пусьера — его графин, его шотландский галстук, который он использовал в качестве ремня, пучки волос, торчавшие у него из ушей и ноздрей, слишком короткие брюки… Но это плечо, это обнаженное плечо Кармен — оно ведь было в каждой из этих сцен: то крупным планом, когда они обедали за отдельным маленьким столиком совсем близко друг к другу, то чуть не в фокусе, но тоже где-то рядом; в общем, Римини сам удивлялся тому, что не понял смысла этой восхитительной детали, которая постоянно присутствовала в его жизни на протяжении последних дней. Когда же он догадался, что все это может значить, — было уже поздно: так порой зазевавшийся пешеход не обращает внимания на красный сигнал светофора и выходит с тротуара на проезжую часть, а когда понимает, что этот сигнал означает потенциальную смертельную опасность, — оказывается слишком поздно: опасность потенциальная оборачивается реальной катастрофой.
Вот уже пять дней он, оказывается, влюблен в Кармен, и теперь это чувство, сдерживаемое до поры до времени не то благоразумием, не то страхом, со стремительностью горного потока разнесло свой сладостный яд по его венам. Поняв же, что отступать некуда, Римини признался себе в том, что эта плотно сложенная и при этом какая-то мягкая женщина с чересчур детскими губами, смотревшая на всех и все вокруг себя из-под полуприкрытых век, как будто ей в лицо все время дул встречный ветер, специалист по иностранным языкам, живущая, несмотря на возраст, по-прежнему с родителями, — относилась именно к тому типу, представительницы которого ну никак не могли вызвать в его душе чувства, сколько-нибудь напоминающего любовь; по крайней мере, еще несколько дней назад Римини был уверен в этом на сто процентов. Ощущение было такое, что в течение этих пяти дней кто-то невидимый неустанно подсыпал ему отраву в малых дозах и добился того, что Римини, уверенный в себе и не ожидающий никаких подвохов, потерял над собой власть.
У всякой любви есть начальная точка, свой собственный Большой взрыв, потерянное прошлое, которому сами влюбленные, как бы стремительно ни развивались их чувства, не могут быть современниками. Нет таких влюбленных, которые на самом деле не были бы припозднившимися наследниками того чуда, которое случилось у них на глазах, но прошло незамеченным, — вот и Римини, признавшись самому себе в том, что обречен, неожиданно обрел способность если не логически мыслить, то по крайней мере лихорадочно перебирать в памяти все картинки, звуки и мельчайшие детали из недавнего прошлого. Он смог наконец оглянуться и попытаться выяснить, когда и где случилось это непоправимое чудо, а быть может — и самому выбрать миг зарождения своей любви. Для начала он решил остановиться на образе Кармен, убирающей прядь волос со лба и протирающей губы салфеткой; затем задержался на другой картинке — Кармен на сцене университетского театра, в платье и туфлях без каблуков, двигающаяся легко и свободно, словно готовая в любую секунду перейти с шага на танец. Впрочем, вскоре Римини решил прекратить перебирать зрительные образы и сосредоточиться на звуках: может быть, он действительно не смог устоять против голоса Кармен в телефонной трубке — звонила она всегда совершенно не вовремя и начинала робко, словно извиняясь, зачитывать ему очередной абзац из тезисов лекции Пусьера, который никак не давал ей спокойно заснуть. Впрочем, на самом деле все было не так, и Римини это прекрасно понимал. Ни один из этих ослепительных кристалликов прошлого не шел ни в какое сравнение с тем мгновением, которое пережил Римини незадолго до начала первой лекции, когда, сидя в кабинке у микрофона, он вдруг понял, что больше всего на свете сейчас боится, что Кармен не придет или опоздает к началу лекции; это было мгновение слабости, к счастью проявленной без свидетелей, но в памяти Римини оно отложилось с какой-то невероятной, гиперреалистической четкостью; да, признался он себе, я тогда испугался, испугался больше чем нужно, больше, чем испугался бы, предположи я в тот миг, что на работу опоздает не Кармен, а какой-нибудь другой переводчик. Так, перебирая последние дни час за часом, секунда за секундой, Римини обнаруживал все новые и новые страницы, которые кто-то — несомненно, тот самый, кто вводил ему в кровь сладкий яд, — одну за другой добавлял в эту книгу, не забывая снабдить текст на полях дьявольскими комментариями, переворачивавшими смысл повествования с ног на голову. Каждый удар шпаги любви проникал ему в сердце и наносил смертельную рану, но в следующую секунду от нее не оставалось даже следа — словно на самом деле это было какое-нибудь волшебное прижигание, не дававшее Римини истечь кровью.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Большой специалист по прижиганию и ускоренному рубцеванию ран, Римини понял, что у него будет немало возможностей попрактиковаться в этом колдовском искусстве: его ждала Вера, ревность Веры. Первый звонок, в самом буквальном смысле этого слова, прозвенел еще задолго до той кошмарной сцены в придорожном кафе — это было совершенно чудовищно, и Римини готов был бы многое отдать, лишь бы убедить самого себя, что все это ему почудилось, а не произошло на самом деле. Дело было в то утро, когда ему позвонил Боне; Вера завтракала прямо на полу, сидя в квадрате солнечного света, падавшего из окна, и листая газету, уже забрызганную свежим кофе. На втором звонке она грустно улыбнулась, как бы предчувствуя
несчастье и вместе с тем радуясь своей способности предвидеть всякого рода неприятности. (Именно телефонные звонки, как ничто иное, эффектно приоткрывали завесу над подозрительными эпизодами прошлого Римини). Вера подождала еще немного, давая незнакомке или незнакомцу шанс раскаяться и в последний момент отказаться от своей затеи; выждав еще пару звонков, она встала, подошла к телефону и с видом человека, исполняющего тяжкий, но почетный долг, подняла трубку. Пол, голос, возраст и иностранный акцент Боне — все это вместе застало Веру врасплох. Римини как раз в этот момент вошел в комнату из кухни, держа в руках два стакана свежевыжатого апельсинового сока; увидев, как на глазах Вера становится серьезной и внимательной, он предположил худшее. «Да-да, — повторяла она механическим голосом автоответчика и опустив при этом глаза. — Это его жена. Вера. Да, он дома. Сейчас я передам ему трубку. Одну минуточку». Трубку она положила на тумбочку рядом с телефоном, а сама рухнула в кресло с таким усталым видом, словно эта тревога, оказавшаяся ложной, потребовала от нее напряжения всех душевных сил. Римини поставил стаканы на газету и, затаив дыхание, взял трубку. «Поздравляю, — сказал ему Боне. — Я и не знал, что вы женились». Римини пробормотал дежурные слова благодарности, и на какую-то секунду ему захотелось просветить старого профессора насчет своего семейного статуса, далеко не так окончательно оформленного, как, быть может, того и хотелось собеседнику. Впрочем, покосившись на Веру, Римини решил, что лучше не углубляться в обсуждение темы, столь болезненно воспринимаемой его… по всей видимости, женой. Профессор сообщил Римини, что через две недели по приглашению университета в Буэнос-Айрес должен был приехать Марсель Пусьер с циклом лекций по лингвистике для выпускников и аспирантов. Вот он, собственно говоря, и хотел узнать, можно ли рассчитывать на Римини как на переводчика. Римини немедленно дал свое согласие, даже не уточнив ни даты, ни размера гонорара; он словно бы преисполнился чувством благодарности к старому профессору за сам факт его звонка, за то, что он оказался именно пожилым — семидесяти пяти лет — мужчиной, к тому же предложившим ему интересную работу, а не какой-нибудь зловредной теткой, только и ждущей любой возможности выйти из тени прошлого и разрушить хрупкое супружеское счастье Римини и Веры. «Я подумал, что эта работа вполне в вашем духе и, кроме того, будет вам по силам. А в качестве напарника могу рекомендовать вам Кармен, — сказал Боне. (Римини замялся.) — Кармен Бош. Насколько я понимаю, вы учились примерно в одно и то же время». — «Ну да, как же, конечно, Кармен», — повторил Римини вслед за Боне и затылком почувствовал, как улыбнулась враз оживившаяся Вера. «По-моему, очень способная девушка, — добавил Боне. — Она сейчас как раз заканчивает писать диссертацию под моим руководством. Думаю, из вас получится отличная пара».Кармен Бош. Римини совсем не помнил ее, как, впрочем, и большинство своих однокурсников. Повесив трубку, он в течение нескольких секунд неподвижно стоял у телефона, пытаясь обнаружить в памяти ячейку, куда он складывал все эти лица и имена, втайне рассчитывая когда-нибудь потерять их и уже не найти. Перед ним мелькали какие-то коридоры, кафельные стены, лампы дневного света под потолком, сплошь исписанные туалеты, беззубая физиономия университетского дворника, опирающегося на метлу, как на клюшку для гольфа; не без труда он вновь ощутил состояние юношеского похмелья, рассеивающегося с первой затяжкой утренней сигареты, и то чувство, которое возникало у него всякий раз, когда нужно было тянуть экзаменационный билет: знаний по предмету ноль, голова пустая, как будто бы накануне ночью банда грабителей забралась туда и вынесла все, что так или иначе связано с учебой. Перед ним мелькали силуэты и смутно знакомые лица. Какие-то голоса окликали его, но вглядеться в этих людей, чтобы вспомнить кого-то из них, у Римини не получалось. Все было каким-то зыбким и туманным. В общем — ни намека ни на какую Кармен Бош.
А Вера ждала — ждала объяснений. Любое упоминание незнакомой ей женщины заставляло ее насторожиться. Пока что она вела себя вполне прилично, но насколько хватит ее терпения, не мог сказать никто — ни Римини, ни даже она сама. Римини тянул время, рассказывая Вере о профессоре Боне: как тот смешно выглядит — вечно небритый, в рубашке без пуговиц — и как смешно ходит; упомянув походку, Римини не ограничился словами, а, загоревшись неожиданно возникшим в нем стремлением реализовать себя как актера, изобразил ее, нисколько не заботясь о том, похоже ли у него получается: главное сейчас было рассмешить Веру и отвлечь ее от мрачных мыслей. Затем, без секундной паузы, Римини в подробностях — специально для Веры — описал работу, которую ему предложили. Он рассказал, где, когда и что будет происходить в связи с визитом Пусьера, что ему придется переводить и как все будет организовано, — в общем, сообщил Вере все то, о чем должен был спросить и не спросил Боне; вошла в рассказ и краткая биография старого профессора, на скорую руку придуманная Римини. Вера слушала его терпеливо, время от времени кивая, как и полагается человеку, который терпеть не может всякие преамбулы и предисловия, но при этом достаточно хорошо воспитан, чтобы выслушать их в исполнении собеседника. В конце концов, вроде бы естественно и походя, как контрабандист, демонстрирующий таможеннику россыпь побрякушек, среди которых скрывается здоровенный бриллиант, он обронил имя Кармен — невзначай, вставив его в какую-то малозначительную фразу. Этого было достаточно: Вера вскинула голову, посмотрела ему в глаза и улыбнулась — Римини узнал в ее взгляде тот воинственный настрой, то зловещее торжество, которое могут испытывать только женщины и только в ту секунду, когда становится понятно, что подозрения по поводу мужской неверности оказались не напрасными и что пытка ожиданием закончена. «Кто это?» — поинтересовалась она. Римини обратил внимание на ту искусственную, деланую легкость, с которой был задан этот вопрос, — точно так же неестественно сюсюкают со зрителями бывшие порнозвезды, которые на старости лет неизменно становятся ведущими телевизионных передач для детей. «Да кто-то из наших, наверное, я имею в виду — с факультета», — сказал Римини. «Наверное, — повторила вслед за ним Вера, придав своей короткой реплике легкий вопросительный оттенок. — И ты ее не знаешь?»
Что будет большей пыткой для подозрительного, ревнующего человека — ясность памяти или полная амнезия? Римини прекрасно понимал, что сказать правду — «нет, я с ней незнаком или, по крайней мере, совершенно не помню эту женщину» — означает дать Вере повод уже не для подозрений, а для уверенности в его вине: Верино восприятие запрограммировано на то, чтобы воспринимать любой отрицательный ответ как ложь; он был бы приговорен без суда и следствия, при полном отсутствии состава преступления. Но и ложь не будет для него спасением. «Да, я ее знаю. Мы вместе слушали курс социолингвистики, и она, кстати, единственная со всего факультета читала последние работы Хомского». Сказать такое значило получить короткую отсрочку, кинув кость ее вечно голодной подозрительности, но позднее, когда допрос начнется по всем правилам, можно было запутаться в показаниях, со всеми вытекающими отсюда последствиями; таким образом, ложь во спасение, с помощью которой Римини вовсе не собирался скрывать какую бы то ни было вину — он не чувствовал себя виноватым перед Верой! — могла обернуться против него самого. Ибо ложь остается ложью, и у безжалостных судей нет ни времени, ни желания разбираться, ради чего обвиняемый отступил от правды. В этом случае вердикт также был бы однозначен: виновен. Итак, Римини оказался перед невозможным выбором: сказав правду, он немедленно навлек бы на себя гнев всех высших сил, а солгав — выиграл бы какое-то время и получил бы передышку, но рано или поздно был бы уличен в обмане, ибо Вера, конечно, с неослабевающим упорством станет искать в его легенде нестыковки и противоречия.
Римини попытался найти компромисс: воодушевленный успехом, который имел спектакль, посвященный Боне, — на сюжет, выдуманный от начала до конца, — он решил, что лучше прибегнуть не ко лжи, а к изящной выдумке, основанной на реальных фактах и датах. Покопавшись в очередной раз в университетском разделе каталога своей памяти, он наскоро соорудил историю студенческих лет жизни Кармен. Если эта девушка чем и выделялась среди однокурсников, так это главным образом своей противоречивостью и склонностью к переменам буквально во всем. Вдохновение Римини заставило Кармен трижды за годы учебы сменить не то саму фамилию, не то ее написание — была она и Кармен Бош, и Боч, и даже Бом; поступив в университет в один год с Римини, она на третьем курсе выбрала в качестве специализации лингвистику, а также античную и средневековую философию; по ходу учебы она то полнела, то худела, то вступала в самые разные общественно-политические кружки и партии, то, хлопнув дверью, выходила из них; денег у нее было то очень много, то очень мало, да и по характеру она то была хохотушкой — душой компании, то вдруг замыкалась в себе настолько, что это уже начинало попахивать клинической депрессией; что касается успехов в учебе, то Кармен одно время называли будущим светилом науки, а буквально через семестр она еле тянула на то, чтобы получить в конце концов квалификацию, достаточную для работы в средней школе. Под конец этого моноспектакля Римини устал, как после тяжелого рабочего дня; кроме того, он прекрасно понимал, что все равно оказался в западне, в яме, которую сам себе вырыл. Вера молчала и — улыбалась. Дослушав монолог Римини до конца, она подняла стаканы с соком и протянула ему один из них. Римини машинально взял стакан в руку, они чокнулись, и Вера, все с той же улыбкой на лице, сказала: «Ну что ж, хорошо. У нас, значит, есть работа».
Это «у нас» не давало покоя Римини несколько дней. Ему казалось, что Вера повсюду следует за ним, что уже не он, а «они» готовят программу визита и семинары Пусьера, что «они» присутствуют на собраниях и мотаются по всему городу, заказывая билеты, гостиницу и транспорт. В какой-то момент он представил себе, как все это будет происходить во время работы, — воображение нарисовало ему картину присутствия Веры на всех мероприятиях: вот она встречает вместе с ним гостя в аэропорту, вот мается от скуки на приеме в бельгийском посольстве, вот сидит рядом с Римини, который переводит журналисту интервью Пусьера, вот, как тайный агент, выглядывает из-за колонны, проверяя, не появилась ли на подозрительно малом расстоянии от него некая угроза, несомненно женского пола; очень занятно было представить себе Веру, участвующую в поздних посиделках с Кармен, в ходе которых коллеги договаривались о терминологии и пытались разобраться, что же все-таки имел в виду престарелый профессор в своих последних работах, которые относились к уже отмирающему научному направлению. Чем ближе становился приезд Пусьера, тем позднее возвращался домой Римини и тем дольше сидел потом над переводами статей и тезисов лекций. До какого-то момента он даже не обращал внимания на то, как непривычно — подозрительно непривычно — ведет себя Вера. Удивляться действительно было чему: она ни разу не попрекнула его долгим отсутствием, не испортила настроение профилактическими допросами, но, наоборот, вела себя так, как и подобает порядочной жене, у мужа которой аврал на работе: она встречала его с улыбкой, ужин всегда стоял на плите, несвежие, пропахшие табачным дымом рубашки тотчас же отправлялись в стирку, а Римини выдавался чистый домашний халат; вопросы, которые Вера себе позволяла, касались лишь его самочувствия, его горла и голоса, болей в позвоночнике и усталости. Несмотря на эту проклятую усталость, Римини просто блаженствовал: каждый вечер, возвращаясь домой, он ощущал себя счастливейшим человеком и чувствовал, как любовь в его душе разгорается с новой силой.