Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Нет, в тот момент еще ничего не было решено. А вот десять месяцев спустя, сидя на залитой солнцем террасе кафе, Римини уже мог грозным голосом произнести: «Лусио, нельзя!» Лусио был тем же принцем-фехтовальщиком, но румяным и окрепшим; воспоминаний у него пока что почти никаких не было. Первый месяц своей жизни он провел в своем солярии на колесиках, а сейчас твердо вознамерился отведать лично приготовленное блюдо в стиле фьюжн — собранные в ладошку следующие деликатесы: подобранный на полу окурок, вскрытый пакетик с сахаром — часть содержимого уже была на слюнявчике с кармашками, — соска и успевший побывать у Лусио во рту чек за кофе, который Римини вот уже десять минут собирался выпить и все не мог урвать для этого несколько свободных мгновений. Выбор имени произошел сам собой — Римини даже не мог похвастаться тем, что это ему удалось убедить Кармен, отстаивавшую имена Антонио или Висенте, и ее родственников, хотя именно ему имя Лусио нравилось больше всего. До какого-то момента на небесно-голубой карточке, прикрепленной к инкубатору, значилось имя Римини — сам Римини, пока Кармен сцеживала молоко в палате интенсивной терапии, убивал время, болтая с медсестрами, с врачом-неонатологом и родителями других малышей, тоже находившихся в барокамерах; некоторые из младенцев весили при рождении меньше полукилограмма и по размерам едва превосходили плюшевых мишек, которыми папаши, чтобы как-то их развлечь, размахивали за прозрачными стенками их колпаков. Римини и сам не заметил, как стал называть сына «Лусио». Поначалу он произносил это имя как бы случайно, где-нибудь в середине ничего не значащей фразы, словно всем уже было известно, что ребенка зовут именно так. Через три недели, когда все немного успокоилось и Римини с Кармен уже чувствовали себя членами круга посвященных (для них стало повседневной рутиной то, что некогда было таинственным ритуалом, — например, визит в палату интенсивной терапии: позвонить в дверь, дождаться, пока ее откроют, вымыть руки дезинфицирующим раствором, надеть стерильный халат и передник, а на ноги непременно бахилы), Римини даже не пришлось отстаивать достоинства выбранного имени: окружающие — медицинский персонал и родители таких же, как и его ребенок, недоношенных младенцев, ставшие ему и Кармен за это время самыми близкими людьми, — уже называли мальчика Лусио, и это выходило так естественно, будто бы никаких других имен для новорожденных вовсе не существовало.

Против всех своих опасений, которые усилились преждевременными родами, Римини очень быстро убедился в том, что быть отцом — это вовсе не страшно и не трудно; более того, у него

открылся настоящий отцовский талант, дремавший все те годы, что он не был востребован. Римини и представить себе не мог, что так легко вживется в эту новую роль. Так же, полагал Римини, до поры до времени в человеке могут дремать и способности к языкам — пока не будут востребованы какой-нибудь случайностью, каким-нибудь стечением обстоятельств; эти сравнения, впрочем, мало что могли объяснить в его собственной жизни: Римини виртуозно управлялся с пеленками, чем приводил в восторженное недоумение собственного отца, — и при этом столь же легко и стремительно продолжал забывать иностранные языки, о последствиях чего старался не задумываться. Римини забывал языки, как можно было бы терять кожу: в какие-то дни ее сходило больше, в какие-то меньше, но процесс не прерывался; ранки сначала болели, потом затягивались, живую плоть покрывал слой мертвой ткани. На время беременности Кармен — на все семь месяцев — болезнь Римини, которую он сам после поездки в Сан-Пауло стал называть «преждевременно развившимся лингвистическим синдромом Альцгеймера», отступила, отошла на второй план; затем рождение Лусио, а главное, необходимость с нуля осваивать правила существования в условиях больничного режима (Римини и Кармен были вознаграждены: сначала новый режим был для них как тюремный, а изучение родительских премудростей — как тяжкая повинность; но обычно молодые родители познают эти премудрости бок о бок с первенцем, и любая ошибка может поставить под угрозу новый, еще не сформировавшийся семейный уклад или вообще привести к какой-нибудь катастрофе со здоровьем; консультации с родителями помогают плохо — новоиспеченные дедушки и бабушки уже успевают забыть многое из того, что сейчас пригодилось бы их детям; а Римини и Кармен проходили тренировку у команды профессионалов, с которыми прожили бок о бок все то время, что Лусио находился в инкубаторе, что спасло их от многих роковых ошибок) — все это заставило Римини окончательно забыть о своей языковой амнезии, как о дурном сне.

Все шло хорошо вплоть до одного дурацкого вечера. Такие вечера со временем хочется, преодолевая брезгливость, взять двумя пальцами и резким движением выдернуть из жизни с корнем, раз и навсегда. Римини и Кармен решили сходить в кино. До этого они поужинали в ресторане. Вечер был не только дурацкий, но, кроме того, прохладный и неуютный. Лусио наконец уснул, прижавшись к груди Римини. Они походили по центру, не зная чем заняться; долгие месяцы сидения взаперти не прошли даром — квалификация в поиске развлечений была утрачена. Они принимали решения одно за другим и тотчас же принимались их корректировать, пока в конце концов не отменяли; так они и ходили, от игровых залов к магазинам с объявлениями о распродажах, принюхиваясь к запахам, доносившимся из дешевых кафе, и обходя то бросавшихся им прямо под ноги девушек с рекламными листовками, то назойливых нищих и инвалидов на улице Лавалье. Увидев афишу какого-то кинотеатра, Римини с Кармен чуть не прослезились: покопавшись в памяти, они пришли к выводу, что не были в кино почти полтора года. Поэтому сейчас они готовы были пойти смотреть почти все, что угодно, — так человек, вынужденный долгое время ограничивать себя в еде, набрасывается при первой возможности на любую пищу. Впрочем, одно условие Римини поставил — на какие боевики он с ребенком не пойдет. Его сильно беспокоило, что четырехмесячный Лусио может проснуться от какого-нибудь резкого звука — выстрела или взрыва, доносящегося с экрана, — и, когда он вернется из царства сна в реальный мир, сузившийся до размеров большого черного ящика, мир встретит его пулеметной очередью или, например, взрывом бензоколонки. В итоге они не поддались искушению посмотреть «один из самых дерзких образцов нового французского кино», как гласила небольшая, нарисованная от руки афиша, которая висела прямо на стекле кассы. Купив билеты, они в сопровождении билетера, подсвечивавшего им путь фонариком, вошли в обшарпанный зал, поскрипели половицами и сели в старые, потертые кресла. Оба испытывали восторг и волнение, как какие-нибудь крестьяне из глухой деревни, приехавшие в первый раз в жизни в большой город. Наконец, когда они — не сговариваясь, одновременно — решились наконец взглянуть на экран, их взглядам предстала весьма фривольного вида служанка в коротеньком черном переднике в белый горошек, которая, засунув разноцветную метелку под мышку, сосредоточенно рылась обеими руками в ящиках комода в хозяйской спальне. Фильм начался уже некоторое время назад, и с чего именно — оставалось только догадываться. Почувствовав неладное, Кармен едва слышно застонала; тем временем действие на экране разворачивалось своим чередом: в спальню незаметно вошла хозяйка и, вместо того чтобы устроить горничной скандал, стала с не меньшим остервенением рыться в комоде собственного мужа, который явно поместил туда неопровержимые улики всех своих грешков, — в какой-то момент из ящика в разные стороны полетело женское белье всевозможных цветов и фасонов. Неожиданно изображение задрожало, по экрану поползли не то разноцветные червяки, не то какие-то лучи или полосы. Движения актрис стали дергаными — словно кто-то старательно вырезал из пленки кадры, которые связывали между собой фазы движений и жестов. Наконец действие подошло к кульминации: горничная резким движением сорвала крест, висевший на шее у хозяйки, и сильным толчком повалила ее на кровать; та раздвинула ноги, растянула губы в страдальчески-блаженной улыбке и стала одной рукой расстегивать платье, а второй судорожно комкать покрывало в цветочек. При этом изображение все так же дергалось, прыгало, и время от времени его скрывали разноцветные червячки и гусеницы; в какой-то момент эти дополнительные эффекты-дефекты полностью закрыли экран, и, когда изображение восстановилось, все самое интересное осталось позади: доносилось щебетание птичек, по какому-то пляжу дефилировал в плавках не то спасатель, не то банщик, двое мужчин сидели за столиком в ресторане, украшенном огромным количеством искусственных цветов, солнце не то вставало, не то садилось, светофор переключался с зеленого на желтый, кто-то снимал серый пиджак с вешалки. В былые времена Римини уже как минимум ломился бы в окошечко кассы с требованиями немедленно вернуть деньги, но теперь лишь поудобнее устроился в кресле и, ощущая на груди вес спящего Лусио, приготовился смаковать тошнотворные запахи и духоту кинотеатра вместе с дефектами печати пленки, которые показались ему очаровательными — все эти полосы и дергающиеся ломаные линии чем-то напомнили ему первобытную наскальную живопись.

До какого-то момента Римини даже не отдавал себе отчета в том, что фильм шел на французском. Лишь когда съехала нижняя строчка субтитров, он с ужасом осознал, что воспринимал диалоги не на слух, а читая перевод. И вот теперь, когда часть текста куда-то исчезла, а герои продолжали говорить по-французски, Римини охватила паника: он ничего не понимал. «Рамку!» — крикнул во весь голос кто-то из зрителей. Римини посмотрел на Кармен: судя по спокойному выражению ее лица, она даже не заметила пропажи субтитров. «Но как ты…» Да нет, все было ясно: Кармен прекрасно понимала французскую речь, и никакие субтитры ей были не нужны. Только он, он один, осиротел и потерял все. Он встал, перешагнул через открытую сумку, через зонтик, пробежал через зал по центральному проходу и, сориентировавшись по полоскам света под входными дверями, выскочил из зала в фойе — продавец сахарной ваты проводил его удивленным и в то же время по-коровьи невозмутимым взглядом; спустя десять секунд Римини, обнимая спящего сына, уже рыдал навзрыд в одной из кабинок туалета, созерцая, словно через мутное, залитое дождем ветровое стекло, произведение наскального искусства, выцарапанное на дверце кем-то из представителей первобытной расы в порыве вдохновения: здоровенный мужской член (вид спереди), с головки которого, нацеленной прямо на Римини, стекали капли спермы, сливавшиеся чуть ниже в номер телефона.

Долго плакать Римини не пришлось. Этот кризис, каким бы глубоким он ни казался, был купирован решительно и практически мгновенно: Лусио, разбуженный не то рыданиями отца, не то омерзительным запахом общественного туалета, тоже разревелся. Римини понял, что только что выучил еще одно отцовское правило, выполнять которое ему с этого дня надлежало неукоснительно: что бы ни происходило, какие бы напасти и беды ни обрушивались на них с Лусио — плакать одновременно с сыном отец не имел права. Римини с готовностью подчинился этому правилу и лишь с некоторой тоской подумал: что еще? От чего еще я теперь буду вынужден отказаться? Какие новые запреты наложит на меня, на мою жизнь и на мои чувства этот ребенок? На что еще он меня обрекает? Как бы то ни было, инцидент был быстро исчерпан — из туалета Римини вынес уже улыбающегося и довольного жизнью сына. Фильм к тому времени успел закончиться: Кармен ходила туда-сюда по фойе — как выяснилось, она обнаружила, что Римини с Лусио исчезли, только когда зажегся свет, — а вокруг нее уже кружили, словно вороны, двое-трое мастурбаторов, печальных и унылых в своем неизбывном одиночестве. Римини умилился, когда при виде беззубой улыбки младенца просветлело лицо матери; ему вдруг стал ясен подлинный смысл затертого выражения «плоть от плоти моей». Эта метафора и раньше казалась ему красивой, но воспринимал он ее несколько отстраненно — слишком уж часто ее использовали в сугубо религиозном смысле; теперь же ему стало ясно, что плотским соединением, связью между ребенком и его биологическими родителями смысл этой фразы не исчерпывается: у нее было и более глубокое значение совершенно особого единения, недоступное даже самой любящей бездетной паре. От осознания масштабов этого открытия, от понимания того, насколько теперь изменилась его жизнь, у Римини блаженно закружилась голова. Он понял, что любой поступок Лусио, имеющий отношение к нему, к Римини, точно так же был связан и с Кармен — и наоборот: все действия малыша, нацеленные так или иначе на маму, имели точно такое же отношение и к отцу.

Целый мир открывался перед ним — новый, непознанный; он постепенно обволакивал Римини, заставлял жить по новым, непривычным для него законам. Где-то далеко остались незнакомые слова, иностранные языки, бесконечные часы и дни, проведенные над словарями. Все это не просто отошло в иное время — оно словно стало частью другой, чужой жизни… Наконец Римини сдался. Он продолжал забывать языки — кожа сходила с него по-прежнему; но это перестало его волновать — последние лоскутья слетали тихо, практически незаметно и безболезненно: так спадают с человеческого тела миллионы отмерших клеток кожи, которые мы каждое утро оставляем на простынях, вставая с постели, и даже не считаем их почившими частичками нас, потому что никогда их не осознавали: ведь тело продолжает прекрасно функционировать без них, а значит, не так уж сильно оно в них нуждалось. Плоть от плоти моей.

Оставшись совершенно без денег, Римини тем не менее чувствовал себя прекрасно, испытывая огромный внутренний эмоциональный подъем и ощущая себя неуязвимым для любых неприятностей и потрясений. Месяца через четыре после рождения Лусио к Римини заглянул Виктор, только что вышедший из больницы — по меньшей мере дважды в год он проходил обследование, и бесконечные процедуры вконец изматывали его; на две недели он бывал потерян для мира — не мог толком ни работать, ни общаться, не мог даже толком поесть, хотя, парадоксальным образом, его сексуальная жизнь именно в эти периоды становилась интенсивной и разнообразной. В тот день Виктор, воспользовавшись минутой, когда Кармен на что-то отвлеклась, резким движением даже не передал, а бросил Римини небольшой сверток, словно обжегший ему руки; упаковка была роскошная, и Римини не составило труда догадаться, что это была посылка от Софии. Когда-то он точно так же по одной-единственной букве мог определить ее почерк — в любой записке, открытке или письме; после развода Римини стал называть почерком эту ее манеру вторгаться, лично и заочно, в его новую жизнь. На сей раз, к его собственному изумлению, он не почувствовал ни малейшей тревоги, никакого беспокойства. Почерк Софии он первым делом угадал даже не в самом подарке, а в поведении Виктора, который при «нелегальной» передаче держался таинственно и стремился соблюсти все меры предосторожности. Впрочем, и сам подарок, и его упаковка тоже красноречиво свидетельствовали о том, что София приложила к этому руку: такую тисненую бумагу использовали лишь самые дорогие магазины; присмотревшись к логотипу, Римини вспомнил, что

встречал название этой фирмы в рекламных проспектах, в разделе «товары для детей». В общем, все это было вполне в духе Софии: ей пришло в голову купить подарок ребенку Римини, и она, естественно, отправилась в самый дорогой в городе магазин. Впрочем, Римини, какое бы сильное впечатление ни произвел на него этот поступок Софии, не ощутил ни удушья, ни сухости во рту, ни головокружения — ничего из тех симптомов, с которыми раньше связывалось ее появление на горизонте. Вернувшаяся в гостиную Кармен застала его с пакетом в руках; Виктор в отчаянии попытался наскоро придумать, зачем лично ему могло понадобиться что-то в магазине для детей, а Римини, не чувствуя никакого страха, спокойно протянул подарок жене. Он точно не знал, как отреагирует Кармен на это вторжение его прошлого в их нынешнюю жизнь, но почему-то был уверен в том, что выдержит любую бурю эмоций. Едва взглянув на изящную упаковку, Кармен поинтересовалась: «Это София передала?» — «Да», — сказал Римини. «Ну так открывай, чего ты ждешь». — «Действительно, открывай», — сказал Виктор чуть надменно, как и подобает человеку, с которого в суде только что сняли все обвинения. «И кстати, сделай одолжение — позвони Софии и поблагодари ее за подарок», — добавила Кармен. Римини развернул бумагу и открыл маленькую коробочку, в которой оказались крохотные шерстяные пинетки голубого цвета — очень, очень элегантные. Кармен принесла Лусио, мирно спавшего в колыбельке, чтобы примерить подарок: проснувшийся малыш с изумлением смотрел на собственные ножки, как будто впервые узнал об их существовании и думал, что они появились у него ровно за то время, что он спал. Римини осторожно пощупал прорезиненные носочки: по сравнению с крохотными ножками сына пинетки показались ему просто огромными. «Просто идеально, — сказала Кармен. — Нам как раз нужна обувь на вырост. — Повернувшись к Римини, она с демонстративно грозным видом заявила: — Если не позвонишь Софии, я позвоню ей сама. Я не хочу, чтобы мы выглядели неблагодарными свиньями. Тебе все ясно?»

Великолепные тапочки, ничего не скажешь. Лусио, впрочем, был с этим не согласен, хотя, вполне возможно, гораздо больше он был недоволен тем, что его вдруг, ни с того ни с сего, поместили в скорлупу коляски. Он изгибался всем телом — словно через него пропускали электрический разряд, — молотил кулачками по мягкой спинке и пинал воздух ножками в голубеньких тапочках. Прежде чем малыш заявил о нарушении своих прав — по обыкновению, громким пронзительным криком, — Римини успел вырвать у него пакетик с сахаром, окурок и чек, а соску, наоборот, вернуть ему в рот. Римини обвел бар взглядом и посмотрел на часы: София опаздывала уже на двенадцать минут. Больше всего на свете ему сейчас хотелось сделать две вещи: закурить и снять с Лусио тапочки и куда-нибудь их спрятать. Кармен, движимая какой-то особой вежливостью, характерной для отношений между женщинами вне зависимости от степени соперничества и недоверия друг к другу, настояла на том, чтобы на свидании Римини с бывшей женой была продемонстрирована обновка, и безоговорочно отмела все другие варианты обувки — да, судя по всему, понял Римини, Кармен таким образом исполняла какое-то правило женского этикета. Обув малыша в подаренные Софией тапочки, она в некотором роде отдавала долг, который тяготел над ней с тех пор, как София передала подарок. Неподалеку — буквально через два столика — сидела пара туристов-иностранцев. Римини жадно смотрел на то, как официант подносит им сигареты и как они с удовольствием вскрывают пачку, закуривают и делают первую затяжку; он никогда даже не задумывался, насколько элегантными делает сигарета пальцы, которые ее держат, насколько изящно может подниматься дым над головой курильщика, насколько эффектно может смотреться, словно окрашенный охрой, самый обыкновенный сигаретный фильтр. Ему отчаянно захотелось курить.

Тем не менее Римини держался. Чтобы отвлечься от мыслей о сигарете, он вспомнил про Софию. Римини признался себе в том, что, если она не явится, он будет изрядно разочарован. Да, он позвонил ей, чтобы поблагодарить за подарок, и сделал это вовсе не потому, что испугался угроз Кармен: ему хотелось убедиться лично, что чувство собственной неуязвимости, которое он испытывал, не иллюзия; пожалуй, лишь перед этой женщиной ему хотелось продемонстрировать свою силу, ибо лишь она когда-то могла вывести его из себя буквально одним напоминанием о своем присутствии. «Нет, не придет», — подумал он. Этот бар он терпеть не мог — ему не нравилась его претенциозность, фальшивость отделки «под дерево» и то, как презирали местные официанты всех, кто, как Римини, не был здесь постоянным клиентом. Естественно, это место предложила София, Римини же согласился без споров и возражений — с той же беспечностью, с которой согласился позвонить ей и поблагодарить за подарок; столь же легко он принял предложение Софии повидаться и сообщил ей, что, разумеется, придет на встречу с Лусио — чтобы она наконец могла познакомиться с малышом. Римини пошел на все эти уступки, будучи абсолютно уверенным в том, что они лишь делают его сильнее. Но вот сейчас, когда Софии все не было и не было, его сила, его неуязвимость, его отцовская гордость — то, что после внутреннего освобождения от Софии, как ему казалось, лишило его необходимости прятаться, — все это показалось ему смешным, жалким и бесполезным. Так, наверное, чувствует себя гимнаст, который много месяцев готовился выступить со своим коронным упражнением, а перед началом соревнований узнал, что именно этот пункт программы отменен; спортсмен буквально на глазах обмякает, сжимается, его мускулы становятся дряблыми, новое трико начинает морщиться и обвисает на нем, как балахон. Римини почувствовал, что в нем копится злость, и поймал себя на том, что жаждет мести. Он вновь посмотрел на часы: двадцать две минуты. Сидевшая за соседним столом бразильянка закашлялась — судя по звукам, вылетавшим из ее горла, курила она давно и много; браслеты у нее на руках зазвенели, как коровьи колокольчики. За окном на полной скорости пронесся ярко-желтый кабриолет с откинутой крышей; рядом — пожалуй, даже слишком близко — двое мужчин в галстуках, одинаковых голубых рубашках и с ремнями гаучо на поясах в полный голос выкрикивали в сотовые телефоны какие-то указания, касавшиеся биржевой игры. Римини приподнял чашку и подумал, что, наверное, кофе уже подостыл и что пить его будет не слишком приятно. Убедиться в правоте своих догадок он не успел: Лусио резко вскинул ручку так, что чашка перевернулась и почти все ее содержимое пролилось на рубашку и брюки Римини. Он замер и некоторое время поочередно смотрел то на расплывавшиеся по его одежде кофейные пятна, то на восторженно улыбающегося Лусио, для большей убедительности тыкавшего в них пальчиком. «Ну все, — подумал Римини, терпение которого иссякло. — Пора закуривать». Взмахом руки он подозвал официанта, только что дававшего прикурить туристам. У парня была очень выразительная внешность — широко расставленные, почти как у акулы, глаза и бородавка на щеке. «Счет?» — поинтересовался официант, мысленно прикидывая, какой урон нанесен одежде Римини пролитым кофе. «Нет, — ответил Римини. — Покурить». Официант достал пачку из кармана и ловким движением выбил из нее одну сигарету. Римини на мгновение вновь задумался. Взгляд, брошенный на часы, — двадцать пять минут — убедил его в правильности принятого решения. «Да, давайте. И счет тоже».

Он взял сигарету, но не стал глубоко затягиваться, откладывая приятный момент, когда уже подзабытая за полтора года горечь дыма обожжет ему небо и язык. Затем он решил развлечь Лусио: затянувшись, сложил губы трубочкой и выпустил изо рта длинную цепочку колечек дыма; Лусио наблюдал за ними поначалу с восторгом, решив, по всей видимости, что ему показывают что-то вроде новых мультиков, а затем с недоверием и даже несколько недовольно — слишком уж равнодушно проплывали мимо него эти круглые штуки; в конце концов Лусио стал сердито размахивать руками, пытаясь не то поймать, не то разогнать кольца дыма. Римини расхохотался. Затянувшись в очередной раз, он стал пускать колечки прямо Лусио в лицо. Первую цепочку Лусио встретил выставленной вперед ладошкой; против такой обороны колечки оказались бессильны и вскоре растаяли в воздухе; вторая угодила в край спинки коляски, а третья и четвертая попали прямо в глазки малышу. Лусио зажмурился, поняв, что противник берет не только числом, но и хитростью — даже разорванные колечки неприятно щекотали ему нос и щипали глаза. Римини решил, что повеселил сына достаточно и что пришло время спокойно насладиться остатками сигареты. Только он собрался откинуться на спинку стула и сделать глубокую затяжку, как чья-то рука, промелькнув стремительно, как молния, перед его глазами, легким и точным движением вырвала сигарету у него из пальцев. «Это же преступление, — сказала София, садясь между Римини и Лусио и затаптывая сигарету подошвой. (Римини обратил внимание на то, что ботинок Софии был завязан не шнурком, а куском грязной, уже обтрепавшейся на концах веревки.) — Ты преступник, а к тому же болван и тупица. Да как тебе такое только в голову пришло? Полтора года не курил, и вдруг снова за сигарету!» София, похоже, действительно была не на шутку рассержена тем, как безрассудно относится Римини к своему здоровью. Внимательно посмотрев на Лусио, она сказала: «Значит, вот оно и есть, твое сокровище. Не представишь нас друг другу?» — «София, сейчас двадцать пять минут четвертого», — заметил Римини. «Да, — кивнула она. — Никак не могла решить, что мне надеть. Представь себе, я до сих пор наряжаюсь и прихорашиваюсь, когда собираюсь с тобой увидеться. — Посчитав „взрослую“ часть пролога исчерпанной, она повернулась к Лусио и поздоровалась с ним: — Привет, Лусио. Давай знакомиться. Знаешь, кто я такая? Неужели нет? Папа наверняка много рассказывал обо мне». Лусио слушал ее с выжидательным любопытством. «Меня зовут София. Со-фи-я, — сообщила она и, протянув ему палец, запачканный чернилами, помогла Лусио обхватить его ручкой. — Я та самая тетя, которая научила твоего папу всему тому, что он умеет и знает. — Обернувшись к Римини, она пояснила: — Да успокойся ты. Глупый. Это же шутка. Ну хорошо, глупая шутка. И вообще — не пытайся защитить ребенка от окружающего мира. По крайней мере, шутки он понимать должен. Да, похоже, уже понимает». Она вновь обернулась к Лусио, взгляд которого блуждал между ее лицом и этим огромным пальцем-мачтой, в который вцепились, словно потерпевшие кораблекрушение, крохотные пальчики. София протянула руку к его голове, но почему-то не рискнула погладить Лусио, и ее ладонь застыла сначала в нескольких сантиметрах от макушки ребенка, а затем, точно так же, — рядом с розовой щекой. «А ты красивый, — сказала София. (Лусио воспользовался тем, что его пальцы освободились, для того чтобы засунуть один из них себе в нос.) — Красивый, блондинчик. И не очень-то общительный. В общем, весь в папу. Вот только никак в толк не возьму — у кого это хватило ума назвать тебя Лусио. Не иначе у мамы. Это наверняка она все придумала. Она ведь? Давай рассказывай. Смотри, говори правду. Запомни — Софии врать нельзя. Договорились? Ты что, мне не веришь? Знаешь что, если не веришь — спроси у папы».

К их столику направился официант; София небрежно отослала его царственным жестом. «Что-нибудь будешь?» — поинтересовался Римини. «Да я что, дурная, что ли? — возмутилась София. — Здесь такие цены». Она подняла сумочку с пола и попыталась открыть ее; замок не поддавался. «Тогда почему ты назначила встречу здесь?» — спросил Римини. «Что значит — я назначила? — переспросила София, явно недовольная тем, как пошел разговор. — Римини, кто кому позвонил?» Ей наконец удалось открыть сумочку, из которой она извлекла пузырек с маленькими белыми шариками. «Ну я звонил, — согласился Римини. — Но место для встречи назначила ты». — «В тот момент мне больше ничего в голову не пришло. И в конце концов, это что — преступление?» Несколько секунд они сидели молча. «Ну, разнервничалась, неужели непонятно. Предложил бы сам что-нибудь более подходящее — не сидел бы сейчас и не жаловался». София открыла флакончик, высыпала в подставленную крышку пять крохотных белых шариков и, пересчитав их для верности еще раз, опрокинула содержимое себе под язык. Судя по всему, истинный смысл этой процедуры можно было разглядеть только детскими глазами: Лусио прервал важнейшее занятие — попытки просунуть палец под язычок правого башмачка — и принялся внимательно, не отрываясь следить за тем, что делала София. Римини же в очередной раз был потрясен тем, как она серьезно подходит к процессу рассасывания белых горошин: она закрывала глаза и на несколько секунд отключалась, словно это был священный ритуал. На вопрос Римини — от чего на этот раз лечимся? — София, не открывая глаз, пододвинулась к нему поближе и показала пальцем себе на лоб. Римини обратил внимание на то, что ее ногти были так же изгрызены, а на лбу Софии поначалу ничего странного не увидел. Ну да — толстый слой какого-то крема и пудры, явно нанесенный для того, чтобы прикрыть пару уже довольно заметных морщин. «Ну и что?» — спросил он. София молча поскребла краешек лба ногтем, и Римини увидел на открывшемся участке кожи целую цепочку крохотных белых прыщиков, выстроившихся рядком, как покрытые снегом вершины какого-нибудь на редкость дисциплинированного горного хребта. «Сейчас уже ничего, — сказала София. — Вот видел бы ты меня некоторое время назад: весь рот — одна сплошная белая язва. — Давая понять, что с этими откровениями покончено, она откинулась на спинку стула и сказала: — Ладно, хватит об этом. Все, что могло, с меня уже сошло. Сошло и вышло. Настало время, чтобы что-то наконец начало в меня входить».

Поделиться с друзьями: