Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Они верили в то, как они любят друг друга. Эта вера была сильнее, чем любой зов природы, чем любые сложности, которые мир посылал им, чтобы разоблачить их или выставить на посмешище. Они были дерзкими и скромными одновременно, заносчивыми и в то же время внимательными к желаниям друг друга. Своими трудностями они не делились ни с кем — было в этом что-то захватывающее, что-то от игры в разбойников, где главное — не выдать товарища, несмотря на все мучения и страхи. Тем не менее их маленькая квартирка в Бельграно незаметно превратилась в своего рода клинику душ человеческих, работающую круглосуточно, через приемный покой которой со временем прошли практически все их друзья и знакомые. Все — те, кто каждый год первого января втайне предсказывал их скорое расставание; те, кто отчаянно пытался походить на них в своих отношениях; те якобы бесстрастные наблюдатели, которые вроде бы и признавали существование чуда их любви, но то и дело устраивали им испытания, проверяющие эту любовь на прочность; не прошли мимо этой «консультации чувств» и их собственные родители, некогда столь уверенные в том, что любить можно только так, как умели они сами. Они никогда никого не судили; их ценили за то, что они умели слушать. Их терпимость и готовность признавать право на существование любой, даже самой дикой точки зрения казались беспредельными. Если они чем и гордились, то, пожалуй, лишь этим умением выслушать и постараться понять любого человека, и порой даже, по окончании очередной «консультации» оставшись вдвоем, хвастались друг другу: еще бы, они, приверженцы моногамии, консерваторы, сторонники внутренней любовной дисциплины, которая требовала ежедневной духовной и чувственной подпитки, как нежное растение полива и подкормки, — именно они легко понимали тех своих друзей, которые приходили к ним за помощью с другой стороны баррикад, из того лагеря, где в цене были короткие, бурные и ни к чему не обязывающие романы, безумные страсти, непостоянство и неверность. И именно здесь эти сторонники вольности чувств такую помощь неожиданно для себя получали. Они не имели никакого опыта в супружеских изменах, обманах и строительстве любовных треугольников, если не считать единственной мимолетной истории Софии и Рафаэля; впрочем, и она (такова сила искреннего раскаяния)

не разрушила их чувства, а, наоборот, укрепила их: они убедились в том, что нигде не будут в такой безопасности, как в неприступной крепости своей любви, Но как бы далеки они ни были от норм, принятых в этом мире, знали они про него абсолютно все. Им было ведомо, как зарождается страсть, какой логикой оправдывается обман, как реализуется тайное желание подчинять, — они разбирались во всех этих рычагах, работа которых наполняет жизнь одних людей светом, а жизнь других превращает в хаос. Их суждения были точными и глубокими; почти никогда они не ошибались в диагнозе. А давая советы — что они позволяли себе лишь в самых тяжелых или срочных случаях, не желая даже в малейшей степени манипулировать чужими чувствами, — всегда учитывали слабости обратившихся за помощью и другие внутренние и внешние факторы, которые могли бы исказить суть совета и привести не к тому результату. «Консультировать» им приходилось самых близких друзей, страдания и мучения которых были их страданиями, несчастья которых делали несчастными их самих; но в ходе «консультаций» эта близость не только не приводила к сообщничеству, но, наоборот, казалось, оборачивалась бесстрастностью и иногда даже взаимным отдалением. Работали они совершенно бескорыстно, и друзья делились с ними самыми сокровенными тайнами, зная, что эти двое никогда не воспользуются их слабостями в своих целях. Все было просто: они не считали, что должны быть верны друзьям, а тем более их чувствам; но они сохраняли верность тем идеальным понятиям, которые бывали составной частью рассматриваемой ситуации, — любви, доверию, близости, уважению, подлинности и глубине чувств. Вот за это они готовы были страдать, ломать копья и жертвовать даже самым дорогим.

Они казались железными. Почти неживыми. Но было в них и все свойственное обычным людям — в особенности человечным был Римини. Сколько раз он, открывая окна, чтобы проветрить гостиную, вытряхивая из пепельниц груды промокших от слез окурков, вырывая из телефонного блокнота очередные страницы, на которых друзья бессознательно рисовали кубистские портреты своих болезней и страданий — неизменно квадраты, треугольники и домики с трубами на крышах, — сколько раз он при этом ощущал в коленях незаслуженную дрожь несправедливой усталости, и сколько раз — как это бывало и во время поездки в Европу — он задумывался: не таилось ли за этой готовностью выслушивать, отстраненно рассуждать, тщательно разбираться в ситуации — что делало их одновременно службой доверия на общественных началах и парой гуру, — не таилось ли за этим что-то темное и таинственное, с чем было бы страшно встретиться лицом к лицу? Они с Софией жили не так, как все, и не там, — они существовали в каком-то особом мире, недоступном большинству смертных. Как они туда попали — было неведомо им самим. Знай они дорогу — вряд ли им удалось бы сюда попасть. По молчаливому взаимному соглашению они предали забвению даже дату своего появления в этом нигде посреди ничего. Им нравилось представлять, что они всегда были здесь. Нет, конечно, Римини мог родиться в одном из роддомов Банфьельда, а София — в Кабальито, но почему-то они чем дальше, тем больше были уверены в том, что оба родились одновременно в точке времени и пространства, где им была дарована сверхъестественная возможность знать и понимать то, что никогда не выпадало на их долю. Порой Римини давал слабину, смущался, терялся и бежал от Софии — ему было стыдно за то, что он не способен, как она, всегда и во всем соответствовать высокому стандарту. Порой эта слабость просто приводила его в ярость.

Как-то раз ему заказали срочную работу — подготовить перевод для субтитров аргентинского фильма, который в последний момент включили в конкурсную программу какого-то европейского фестиваля. Работа заняла почти двое суток, без сна и отдыха. Римини безвылазно просидел в студии перед двумя мониторами, пытаясь подогнать текст перевода под ту длину, которая была отпущена ему редактором. Редактор же — молодая женщина, стриженная ежиком, с густыми, почти сросшимися бровями — с восторгом наблюдала за тем, как он крутится как уж на сковородке, пытаясь покороче передать на французском языке такие фразы, как «ну типа по ходу созвонимся» или «забей, не гони, минута рояли не играет». Под конец работы их уже подташнивало от кофе, сигарет, от всяких конфет и прочих сладостей, которые она приносила из соседнего круглосуточного магазинчика глухой ночью, когда лишь храп ночного сторожа оживлял вымерший вестибюль студии. На рассвете они, пошатываясь, вышли на улицу, прошлепали прямо по лужам, оставшимся после того, как жительница соседнего дома, не снимая домашних тапочек, вымыла с мылом часть тротуара перед своим подъездом, и рассмеялись, поймав друг друга на том, что при прощании они воспользовались парой едва ли не самых дурацких фраз из фильма. Редактор — не то Майра, не то Мирна, этого Римини никак не мог запомнить — вдруг оперлась на его согнутую в локте руку и чмокнула на прощание не то в щеку, не то, как бы случайно, в уголок губ — эта неопределенность была следствием не столько каких-то особых намерений девушки, сколько ее усталой неловкости. Римини вдруг понял, что на самом деле происходит, когда о человеке говорят, что у него «екнуло сердце», а в следующую секунду воображение, быть может, смилостивившись над ним, нарисовало ему буквально несколькими мазками, что могло бы произойти, потеряй он — также от усталости — бдительность, как, например, сторож в студии, и сдайся на милость страстей и влечений, по неосторожности выпущенных усталым разумом на свободу.

София была сильнее. Она не следила за тем, когда у Римини в очередной раз «екнет сердце», потому что ей это было не нужно: она догадывалась о каждом таком случае, и эти проявления слабости Римини даже были ей по душе. Фанатично верящая в их любовь, София была убеждена в том, что это великое чувство немногого будет стоить, если не пройдет горнило искушений и испытаний. Знать, что именно произошло с Римини, ей было неинтересно — она и так все знала. Казалось, ее шестнадцать, двадцать, двадцать пять, двадцать восемь лет, когда Римини знал ее, были лишь условными, произвольными точками на бесконечной прямой ее тысячелетней жизни, за которую она научилась видеть насквозь. Сквозь Римини она видела даже лучше, чем через стекло, потому что Римини, этот магический кристалл, в отличие от обычного стекла, не соглашался на роль прозрачного, не преломляющего света вещества и всячески старался стать непроницаемым, — а Софию эти попытки забавляли и радовали: она наблюдала, как Римини пускает дымовую завесу, включает слепящие прожектора, запускает отвлекающие фейерверки, полагая при этом, что становится невероятно загадочным и жутко таинственным. София ему не мешала — она все знала, обо всем догадывалась, и, скорее всего, именно это знание добавляло ей уверенности в том, что Римини никогда не зайдет слишком далеко. Вся его якобы насыщенная тайная личная жизнь не простиралась дальше того, чтобы подставить щеку под поцелуй редактора у дверей звукозаписывающей студии. Тогда она умилилась тому, как Римини, едва вернувшись домой, тотчас же почувствовал себя неуютно и даже отказался от ее приглашения раздеться и поскорее разделить с ней ложе. Ощущение было такое, что Римини боится, как бы София не углядела на его обнаженном теле неоспоримых свидетельств измены, которую он не совершил. О редакторе он рассказывать не стал, упомянув лишь, что в напарницы по работе ему досталась «очень упорная и упрямая девушка». Именно из-за ее упорства и упрямства они потратили двое суток на то, что, по его словам, можно было бы сделать вдвое быстрее. Больше Римини ничего не говорил, а София ни о чем не спрашивала. Впрочем, она и без того прекрасно представляла себе, что могло произойти в тот ранний час у дверей студии: рассвет, свежий воздух после ночи, проведенной в клубах сигаретного дыма, волна какой-то особой сверхчувственности, накатившая на эти два полуспящих тела, потраченная на работу сила воли и, конечно, неизбежно возникающее в таких ситуациях иллюзорное, мгновенное, но от этого не менее яркое и эффектное чувство какой-то особой близости, которое Римини разделил с этой женщиной… Нет, приятной описанную картину назвать было нельзя — София даже почувствовала что-то отдаленно напоминающее досаду, — но уверенность в том, что она видит все именно так, как оно и происходило, — или даже так, как могло произойти, — успокаивала и убаюкивала ее. В конце концов, эти периодические сеансы слегка болезненного иглоукалывания и были той ценой, которую ей приходилось платить за удовольствия куда более высокого порядка.

Этим высоким порядком, этой мерой всего, что окружало их в мире, и была их любовь. Римини представлял себе это чувство как какую-то небольшую, очень теплую комнату, устланную ковром и сплошь заставленную стеллажами с книгами; мировые потрясения имели право попадать сюда лишь в переводе на приглушенный, мягкий, мурлыкающий язык, принятый здесь в качестве единственного официального и рабочего. Если не считать кое-каких восточных штрихов — ковры не только на полу, но и по стенам, пелена ароматного дыма, ползущего неизвестно откуда, плотные шторы, которыми при необходимости можно разделить помещение на несколько частей, ощущение какой-то чуть нездоровой захламленности всей комнаты, — это место, как его представлял себе Римини, было в точности как гостиная в доме, где они жили с Софией. Не то чтобы Римини не хватало воображения — просто он умел принимать и ценить то, что окружало его в реальной жизни. Зачем представлять себя кем-то другим или где-то в другом месте, если для того, чтобы ощутить любовь, можно просто жить, оставаясь самим собой? Любовь всегда была с ним, внутри него — и в то же время снаружи, он дышал ею, как воздухом. Если бы Римини попросили ее описать, он не упустил бы ни одной подробности, ни разу не сбился бы и не повторился. И все же, неужели оно, это чувство, действительно такое — настоящее, реально существующее и всеобъемлющее? Именно этот вопрос задавали приятели Римини всякий раз под конец очередного разговора о любви вообще и об отношениях между мужчиной и женщиной в частности. А Римини всякий раз искренне изумлялся самой возможности поставить вопрос таким образом. Ошарашенно, даже как-то смущенно глядя на собеседника, он, чувствуя себя редким экземпляром, экзотической зверюшкой, попавшей в лапы к ученому, и словно стесняясь, переспрашивал: «Нет, подожди. Ты что, серьезно?» Он никак не мог взять в толк, из чего исходил собеседник, задавая ему такой бессмысленный вопрос. Неужели кто-то мог подумать, что все это — лишь иллюзия? Неужели можно предположить, что кропотливо построенная ими любовь — лишь видимость, фасад, прикрывающий что-то другое? Неужели кто-то думает, что они с Софией живут вместе не потому, что любят друг друга, а потому, что оба попали под воздействие какого-то неведомого и очень сильного наркотика? Тогда, в середине семидесятых, Римини пришел к выводу, что эти подозрения и эта критика в их с Софией адрес были не столько плодом долгих наблюдений за их жизнью и за семейной жизнью других пар, сколько вытекали из постулатов одной из наиболее ярких политических теорий той эпохи. Согласно этому учению, всякая идеология неизбежно была инверсией реальности; для того, чтобы аннулировать лживую силу идеологии, требовалось просто-напросто вывернуть все наизнанку еще раз, признав законным то, что идеология отвергала. В своем роде, сами того не сознавая — а в осознании и не было необходимости: идеи носились в воздухе, как вирус гриппа зимой или аллергенная пыльца

по весне, — критики Римини и его убеждений были последователями теории Луи Альтюссера. Более того, они даже смогли расширить традиционную сферу применения идеологии, экстраполировав ее с событий политической жизни, с философско-религиозных вопросов, с дискуссий о смысле искусства на область любви — куда традиционно всякого рода идеологам и политикам вход был заказан (и куда они вообще-то особо и не стремились). Люди, с восторгом приветствующие и по мере сил поддерживающие любой социальный конфликт, чреватый опасностями для традиционных буржуазных институтов; люди, стремившиеся расковырять любую трещинку, через которую реальный порядок вещей — истинный и потому невидимый — мог бы просочиться в видимый порядок; люди, с одинаковым восторгом принимавшие судебные решения в свою пользу и те, что явно несли им одни неприятности, — все они с такой же готовностью и радостью засвидетельствовали бы появление в отношениях Римини и Софии любого намека на разлад или неуверенность в чувствах. Любая проявленная ими слабость была бы встречена громом оваций; все, что помогло бы сбросить их с пьедестала, вырвать у них из рук непробиваемый щит незыблемых, гигиенически стерильных моральных ценностей, мгновенно получило бы поддержку со стороны едва ли не всех друзей и знакомых Римини и Софии.

Попытки сбить их с пути истинного предпринимались неоднократно. Все оказалось напрасным. Раны, нанесенные их чувству и их единству, мгновенно заживали. Не то кожа у этой парочки была слишком толстой и непробиваемой, не то — о ужас! — само время, классический противник всякого любовного постоянства, в этом случае проявляло невиданную благосклонность; казалось, все смертельные яды, которые были у него в запасе, — ослабление чувства, привычка, сонное оцепенение в отсутствие интриги и двойной игры, — превращались, едва их подсыпали Римини и Софии, в целебные отвары и настои, смешиваясь с которыми любовь становилась лишь сильнее и крепче. Союз со временем. Это и был их главный секрет. Шли годы; друзья — и сторонники, и противники, и провокаторы — сдались: ни с кем из них София и Римини не разругались, дружба оставалась дружбой, приятельские отношения — приятельскими. Окружающие просто отказались от мысли урвать себе часть этой невидимой и невиданной силы, удерживавшей Римини и Софию вместе; их любовью уже не восхищались, ей не завидовали, ее перестали отрицать — и она, неуязвимая, вечная, как камень, который под воздействием солнца, ветра и воды лишь блестит еще ярче, отполированный и вычищенный, взрослела вместе с Римини и Софией, нисколько не стыдясь того, что год от года все сильнее отстает от моды. Защитная оболочка, покрывавшая это чувство, была еще, по всей видимости, и идеальным консервантом, сохраняющим любовь Римини и Софии вечно свежей и юной. Чем-то эти двое напоминали героев одного старого научно-фантастического фильма, в самом начале которого влюбленная пара буквально за минуту до первых взрывов мировой термоядерной войны успевает запереться в противоатомном бункере, где и пребывает взаперти, без всякой связи с внешним миром, долгие годы; когда же, согласно инструкции, приходит время выйти на поверхность, чтобы посмотреть, во что превратилась земля после ядерного пожара, они с изумлением обнаруживают, что война, к счастью для всего человечества, так и не начиналась. Надежность убежища, его глубина и сокровенность сыграли с влюбленными злую шутку — пока они существовали под землей с сознанием своей исключительности и благодаря небеса за спасение, мир, как выяснилось, жил своей жизнью и изменился до неузнаваемости. Этот новый мир смотрел на пришельцев из прошлого безразлично, в лучшем случае — с веселым недоумением; точно так же через несколько лет — гораздо быстрее, чем мы себе обычно представляем, — поколение сегодняшних детей будет смотреть на то, что так важно для нас сегодня, на то, что мы считаем символами нашего времени.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Годы спустя, через семьдесят два дня (как раз за это время Рильтсе написал первую из трех своих неподражаемых «Половинок Пьера-Жиля») после двенадцатой годовщины совместной жизни, Римини и София расстались, побив все известные им рекорды продолжительности. Они проявили несомненную деликатность, оповестив окружающих о своем решении не сразу, а постепенно: новость распространялась от новых знакомых к старым друзьям, от одиночек к женатым официально или живущим вместе со своей половиной, от родителей Римини — сто лет разведенных и не видевших в таком событии ничего страшного — к родителям Софии, которые как раз недавно отметили серебряную свадьбу. Тем не менее, когда факт расставания был зафиксирован окончательно и бесповоротно, все знакомые восприняли это как разрыв времен, как землетрясение, как мировую катастрофу. Нет, это было решительно невозможно. Некоторые — те немногие, которые по-прежнему хвастались тем, что предсказывали конец этого счастья, — оплакали полученное известие печально и одновременно — с чувством внутреннего удовлетворения: так оплакивают разрушение какого-нибудь полуразвалившегося, но милого сердцу старого дома, в котором уже давно никто не живет, в который и заходить-то, наверное, было бы страшно, но который уже стал частью культурного наследия. Другие, потрясенные таким поворотом в жизни Римини и Софии, рассказывали об их разрыве как о каком-то чуде, словно эти двое были сиамскими близнецами, которых хирургам удалось разделить благодаря применению последних достижений медицины, вот только выживут ли эти части некогда единой сущности — оставалось большим вопросом. Сформировалась среди друзей Римини и Софии и третья группа — тех, кто почувствовал себя обманутым и лично оскорбленным. Эти знакомые просто возненавидели разводящихся и прекратили общение с ними на несколько месяцев, избегая не только личных встреч, но даже разговоров по телефону. Лишь со временем, когда страсти улеглись, отношения с этими друзьями вновь пришли в норму. «Да это же недопустимо… Это как если бы мы через день устраивали… ну даже не знаю… денежную реформу», — заявил кто-то на дружеских посиделках, главной темой которых было обсуждение случившегося — с применением таких терминов, как «чудо», «катастрофа», и сентенций типа «от судьбы не уйдешь». С учетом состояния аргентинской экономики в то время подобная аналогия отдавала изрядным цинизмом, но, судя по одобрительной реакции собеседников, ее сочли удачной — остроумной и точной.

Это были странные дни. Римини и Софию трясло как в лихорадке. Каждый вглядывался в прошлое, пытаясь понять, какой именно миг из этих двенадцати — двенадцати! — лет любви стал решающим; когда именно расставание стало неизбежным. Ни одному, ни второму уже не было важно, как оценивать самих себя в прошлом: были ли они консерваторами или, наоборот, принадлежали к лагерю экспериментаторов, была в их отношениях фальшь — или же они не замечали сложностей в силу собственной недалекости, были они ретроградами или же пионерами. Куда важнее было понять логику событий, ту цепочку мельчайших и тончайших намеков, предсказаний и пророчеств, не обратив внимания на которые они восприняли собственное расставание как величайшую неожиданность. Все имеет свое начало, и проблемы в их отношениях тоже начались в какой-то вполне определенный момент — в этом у них сомнений не было. Вот только — когда же все это случилось? Связано ли это было с переездом, или, быть может, отправной точкой пути к расставанию следовало считать поездку в Бразилию? Эта версия казалась вполне убедительной. Римини вспомнил, что, сам не зная почему, вплоть до последнего дня противился этому путешествию. Согласился он на этот отпуск, лишь когда его загнали в угол. Впрочем, и потом он еще пытался изменить маршрут, полагая, что в Рио-де-Жанейро им будет куда интереснее, чем в Сан-Сальвадоре-де-Баийя, бурной ночной жизнью которого пыталась соблазнить его София. Им обоим уже тогда показалось странным это упорство Римини, которое он проявлял в мелочах: какой смысл продолжать ругаться по поводу того или иного курортного города, когда ты уже уступил в главном — в выборе страны. Из той поездки они вернулись другими: София — беременной, а Римини — с опухшей, перекошенной физиономией; похоже, что приступ аллергии у него вызвали натуральные фруктовые кремы — жожоба, манго, алоэ-вера; ими он усиленно пользовался по настоянию Софии, уверенной, что эти чудодейственные снадобья, произведенные здесь, в Баийе, исцелят его от болезней, которые обрушились на него, как только он сюда приехал.

Они сделали аборт. Оба использовали множественное число, говоря и думая о случившемся, — им казалось, что таким образом они разделят и облегчат терзавшую обоих боль. Субботним утром мама Софии поехала вместе с ними в клинику Висенте Лопеса и осталась ждать вместе с Римини под навесом крытого дворика, служившего вестибюлем и залом ожидания. Теща взяла руку Римини в свои ладони, чтобы, как она выразилась, «согреть его». По железной рифленой крыше били капли дождя, а дежурная медсестра поливала из старого кофейника чахлые растения, стоявшие в кадках под навесом. Тот аборт нанес серьезный удар по их отношениям, но не смог разлучить любящих. Выстоять в те тяжелые дни им помогли силы «высшего порядка». В конце концов, рассуждали Римини и София, разве это решение принимали не мы вместе? Выходило, что ужас случившегося относился к их любви как таковой, а каждый из них был всего лишь функцией этого объединяющего их организма — и последствия уже не казались такими чудовищными. Спустя пару месяцев, когда они еще занимались любовью с большой осторожностью, аборт уже был занесен в анналы их отношений как тяжелое, кровопролитное, но выигранное у противника сражение.

Быть может, пресловутым «поворотным моментом» было их временное расставание примерно через восемь лет совместной жизни — впрочем, ту размолвку никто не счел возможным воспринять как что-то серьезное; большинство друзей вообще отнеслось к ней как к спектаклю, неизвестно зачем разыгранному неразлучной парочкой. Расставание затянулось на восемь месяцев: по месяцу жизни врозь за каждый год, прожитый вместе, — даже в этом они были точны и изящны. София осталась в их уютной квартире; Римини, которому помог один из новых приятелей — из тех, кого течением жизни прибивает к берегам судьбы людей, расставшихся с любимыми, — перекочевал в мрачное помещение какой-то закрывшейся частной медицинской консультации неподалеку от факультета медицины — платить за жилье приходилось сущие гроши. Там он убивал время, отрывая от стен свисавшие лоскутьями старые обои, и пытался развеяться, прогуливаясь по окрестностям и созерцая выставленную в витринах специализированных магазинчиков ортопедическую обувь, протезы и зубоврачебные кресла. За время жизни врозь у них на двоих было два романа — вроде бы и ярких, но скоротечных и на поверку оказавшихся пустышками. Перезванивались они все это время ежедневно, обменивались по разным поводам всякими подарками. София написала Римини дюжину писем — восемь из них она отправила ему по почте, а оставшиеся четыре зачитала вслух уже после того, как они вновь оказались вместе. Раз-два в неделю они обязательно встречались, чаще всего у Софии. Эти свидания, отмеченные печатью какой-то извращенной аморальности — когда изменяешь любовнице с женой, с которой прожил много лет, — превращались либо в долгие взаимные исповеди (Римини под конец обычно начинал плакать), либо же в очередное извержение любовного влечения, в ходе которого каждый старался доказать, что не теряет времени даром, и усиленно радовал другого новыми штучками, которым успел научиться на стороне.

Никаких ссор и споров у них не было. Ничто не намекало на грядущие перемены. Да, бывало, что они подолгу не занимались любовью — но и тогда им и в голову не приходило подумать о том, что в их отношениях что-то не так: по правде говоря, секс никогда не был для них чем-то особенно важным. Как-то раз поздно вечером — они уже были в постели: София дремала, а Римини просматривал какую-то книгу, водя по строчкам лучиком маленького фонарика-ручки, который подарила ему София, — она вдруг приподнялась на локте и сонно посмотрела на него — так, как смотрят на какую-то очень красивую и в то же время совершенно бесполезную вещь. Римини хотел было попросить ее объясниться, для чего даже посветил фонариком ей в лицо, но София повернулась к нему спиной и уткнулась в подушку. Некоторое время она еще терлась щекой и подбородком о наволочку, словно какой-нибудь зверек, поудобнее устраивающийся в норке или гнездышке, а затем неожиданно, словно размышляя вслух, произнесла: «Мы с тобой — произведение искусства».

Поделиться с друзьями: