Простаки за границей или Путь новых паломников
Шрифт:
Да, я думаю, мы видели все, что можно увидеть в Венеции. В ее древних церквах мы видели такое изобилие дорогих, искусно сделанных надгробных украшений, какое нам и не снилось. Мы подолгу стояли в сумрачном благолепии этих святилищ, покрытых прахом столетий, среди запыленных могильных памятников и статуй славных мертвецов Венеции, пока наконец нам не начинало казаться, что мы уплываем все дальше, дальше и дальше в великое прошлое, что перед нами развертываются картины глухой старины и что мы видим давно исчезнувшие поколения. Все время мы грезили наяву. Я не знаю, как иначе описать это ощущение. Часть нашего существа оставалась по-прежнему в девятнадцатом столетии, но другая его часть каким-то необъяснимым образом жила среди призраков десятого.
Мы видели столько знаменитых картин, что в конце концов наши глаза утомились и смотрят на них уже без всякого интереса. И это не удивительно — ведь в Венеции находится тысяча двести картин Пальма Младшего и тысяча пятьсот — Тинторетто,
78
...колоссальное полотно Тинторетто... — Речь идет об огромной картине Тинторетто (Якопо Робусти) «Рай». В XLVIII главе книги Твена «Пешком по Европе» содержится юмористическое описание этой картины.
Но хотя, когда дело касается искусства, мы исполнены смирения и скромности, все же наше изучение нарисованных монахов и мучеников не осталось совершенно бесплодным. Мы не жалели усилий, дабы приобрести знания. И достигли некоторых успехов. Кое-чему мы выучились; быть может, в глазах людей сведущих это пустяки, но нам наши познания доставляют радость, и мы так же гордимся своими незначительными достижениями, как и те, кто знает гораздо больше, и точно так же любим их показывать. Когда мы видим монаха, гуляющего со львом и спокойно взирающего на небеса, мы понимаем, что это святой Марк. Когда мы видим монаха с книгой и пером, спокойно взирающего на небеса в поисках нужного слова, мы понимаем, что это святой Матфей. Когда мы видим монаха, сидящего на камне и спокойно взирающего на небеса, а рядом с ним череп, составляющий весь его багаж, мы понимаем, что это святой Иероним, ибо мы знаем, что он предпочитал путешествовать налегке. Когда мы видим человека, спокойно взирающего на небеса и не замечающего, что его тело насквозь пронзено стрелами, мы понимаем, что это святой Себастьян. Когда мы видим других монахов, спокойно взирающих на небеса, но не имеющих при себе никаких опознавательных знаков, мы всегда спрашиваем, что это за личности. Мы поступаем так потому, что смиренно стремимся к знанию. Мы уже видели тринадцать тысяч святых Иеронимов, двадцать две тысячи святых Марков, шестнадцать тысяч святых Матфеев, шестьдесят тысяч святых Себастьянов и набор из четырех миллионов монахов, не имеющих особых примет, и поэтому мы чувствуем уверенность, что, осмотрев еще некоторое количество этих разнообразных картин и приобретя еще больший опыт, мы проникнемся к ним тем же всепоглощающим интересом, который испытывают наши просвещенные соотечественники из Amerique.
Я с болью душевной отзываюсь о старых мастерах и их мучениках столь непочтительно, ибо мои добрые друзья с «Квакер-Сити» — друзья, которые тонко понимают творения старых мастеров и чрезвычайно высоко их ценят и, кроме того, умеют безошибочно отличить хорошее полотно от посредственного, — уговаривали меня — ради меня же самого — не оглашать того факта, что я не умею разбираться в картинах и ценить
их. Я чувствую, что все написанное мною о картинах и то, что я, возможно, еще напишу о них, глубоко огорчит моих друзей, и я искренне об этом сожалею. Я даже обещал утаить от всех мои невежественные суждения. Но увы! Я еще ни разу в жизни не сдержал данного мною обещания. Я не виню себя за эту слабость, потому что таково, вероятно, свойство моего организма. Весьма вероятно, что под тот орган, который дает мне способность обещать, место было отведено с такой щедростью, что его не хватило для того органа, который давал бы мне способность выполнять обещания. Но я не горюю. Я ни в чем не терплю половинчатости. Я предпочитаю одну высокоразвитую способность двум обыкновенным. Я, разумеется, собирался сдержать мое обещание, но оказалось, что я на это не способен. Путешествовать по Италии и не говорить о картинах — невозможно, и не могу же я смотреть на них чужими глазами.Если бы меня не приводили в восторг чудесные картины, которые каждый день развертывает передо мной царица всех художников — природа, я почти поверил бы, что не умею ценить красоту.
Я прихожу к заключению, что если я с торжеством решаю, что наконец-то обнаружил по-настоящему прекрасную и достойную всяческой похвалы старинную картину, то мое удовольствие при виде ее — неопровержимое доказательство, что эта картина вовсе не прекрасна и не заслуживает никакого одобрения. В Венеции это случалось со мной несчетное число раз. И всегда гид безжалостно растаптывал мой зарождающийся энтузиазм неизменным замечанием:
— Это пустяки, это Ренессанс.
Я не имел ни малейшего представления, что это еще за Ренессанс, и поэтому мне всегда приходилось ограничиваться ответом:
— А! В самом деле, я как-то сразу не заметил.
Я не хотел проявлять свое невежество перед образованным негром, сыном раба из Южной Каролины. Но даже мое самодовольство не могло выдержать то и дело повторявшихся невыносимых слов: «Это пустяки, это Ренессанс». Наконец я сказал:
— Кто такой этот Ренессанс? Откуда он взялся? Кто позволил ему наводнять венецианскую республику своей отвратительной мазней?
Тут мы узнали, что Ренессанс вовсе не человек, что «ренессанс» — это термин, обозначающий период, когда искусство возрождалось, хотя и не очень удачно. Гид объяснил, что после эпохи Тициана и других великих мастеров, с которыми мы за последнее время так близко познакомились, наступил упадок высокого искусства; затем оно несколько оправилось — появились посредственные живописцы, и эти жалкие картины — дело их рук. Тогда я, разгорячившись, сказал, что «был бы в восторге, если бы упадок высокого искусства наступил на пятьсот лет раньше». Картины эпохи Ренессанса меня вполне устраивают, хотя, по правде говоря, эта школа предпочитала писать настоящих людей в ущерб мученикам.
Из всех гидов, с которыми мы имели дело, только этот что-то знает. Он из Южной Каролины, и родители его были рабами. Они приехали в Венецию, когда он был еще младенцем. Он вырос здесь. Он очень образован. Он бегло читает, пишет и говорит по-английски, по-итальянски, по-испански и по-французски; влюблен в искусство и знает его в совершенстве; помнит наизусть историю Венеции и готов без конца говорить о ее славном прошлом. Он одевается, пожалуй, лучше любого из нас и изысканно вежлив. В Венеции к неграм относятся так же, как к белым, — поэтому он не испытывает ни малейшего желания вернуться на родину. И он совершенно прав.
Меня побрили еще раз. Сегодня утром я писал в нашем номере, изо всех сил стараясь сосредоточиться на своей работе и не глядеть на канал. Я, как мог, сопротивлялся размягчающему влиянию климата и пытался побороть желание предаться приятному безделью. Мои спутники послали за парикмахером. Они спросили меня, не хочу ли я побриться. Я напомнил им о пытках, которые перенес в Генуе, в Милане, на Комо; о моей клятве, что я больше не намерен страдать на итальянской почве. Я сказал:
— С вашего разрешения, я обойдусь.
Я продолжал писать. Брадобрей начал с доктора. Я услышал, как тот сказал:
— Дэн, меня еще ни разу так хорошо не брили с тех пор, как мы покинули корабль.
Через минуту он опять заговорил:
— Знаете, Дэн, во время такого бритья можно чудесно вздремнуть.
В кресло сел Дэн. Вскоре он сказал:
— Да это просто Тициан. Это кто-то из старых мастеров.
Я продолжал писать. Дэн тут же заговорил снова:
— Доктор, бриться у него — чистое наслаждение. Наш пароходный парикмахер ему и в подметки не годится.
Моя щетина ужасно угнетала меня. Брадобрей собирал свои инструменты. Искушение было слишком велико, и я сказал:
— Подождите, пожалуйста. Побрейте и меня.
Я сел в кресло и закрыл глаза. Он намылил мне лицо, взял бритву и так резанул, что у меня чуть было не начались судороги. Я сорвался с кресла — Дэн и доктор стирали кровь со щек и смеялись.
Я сказал, что это гнусная подлость.
Они объяснили, что муки этого бритья настолько превосходили все изведанное ими прежде, что они никак не могли упустить возможность услышать и мое искреннее мнение по этому поводу.