Простаки за границей или Путь новых паломников
Шрифт:
Теперь правительство уже наложило на все это свою руку и несомненно сурово и прозаически присвоит церковную собственность окончательно. Надо же как-то приводить в порядок расстроенные финансы, а кроме церковных богатств, других ресурсов в Италии нет. Правительство намеревается брать себе львиную долю доходов от церковных поместий, фабрик и прочего, а также взять на себя управление церквами и распоряжаться ими по своему усмотрению и на свою ответственность. Несколько самых почитаемых церквей сохранят прежнее положение, но в большинстве останется только горстка священников для произнесения проповедей и отправления служб, кое-кто получит пенсию, а остальных выставят за дверь.
Посмотрите на итальянские церкви, на их роскошь — и судите сами, правильно ли поступает правительство. В Венеции, население которой сейчас составляет около ста тысяч человек, — тысяча двести священников. Один Бог знает, сколько их там было до того, как парламент сократил их число.
Возьмем, например, церковь иезуитов. При
Какой же смысл позволять всем этим богатствам лежать без пользы, когда половина населения бьется из последних сил, чтобы хоть как-нибудь прокормиться? Разумно ли держать сотни миллионов франков в бесполезной мишуре церквей по всей Италии, когда правительство, чтобы не погибнуть, душит налогами народ?
Насколько я могу судить, Италия в течение полутора тысяч лет отдавала все свои силы, средства и энергию на возведение бесчисленных чудесных церковных зданий и ради этого морила голодом половину своих граждан. Сегодня она — огромный музей великолепия и нищеты. Все церкви обыкновенного американского города взятые вместе стоят меньше драгоценных побрякушек одного из сотни ее соборов. А на каждого американского нищего Италия может предъявить сотню — лохмотья и насекомые в той же пропорции. Это самая бедная, самая пышная страна мира.
Возьмите роскошный флорентийский собор — огромное здание, которое в течение пятисот лет истощало кошельки флорентинцев, и по сей день остается недостроенным. Как и все, я пал перед ним ниц и поклонился ему, но когда меня окружила толпа грязных нищих, контраст был так разителен, так красноречив, что я сказал: «О сыны классической Италии, ужели дух предприимчивости, мужества, благородного дерзания совсем угас в вашей груди? Почему вы не ограбите вашу церковь?»
В этом соборе числится триста священников, благоденствующих и счастливых.
Во Флоренции есть красивый мавзолей, предназначавшийся для погребения Господа нашего Иисуса Христа и семейства Медичи. Это звучит как святотатство и однако — это чистая правда: они тут постоянно святотатствуют. Проклятые покойные Медичи, жестокие тираны Флоренции, которые были ее бичом в течение двухсот с лишним лет, лежат, засоленные, в пышных гробницах, расположенных по кругу, а в центре этого круга предполагалось поместить гроб Господень. У экспедиции, которую послали в Иерусалим украсть его, начались там какие-то неприятности, и грабеж не состоялся, так что середина мавзолея осталась пустой. Говорят, что весь мавзолей предназначался для хранения гроба Господня и из него сделали фамильный склеп только после неудачи иерусалимской экспедиции, — но я не так-то прост. Эти Медичи уж как-нибудь да пролезли бы сюда. Наглости у них было больше чем достаточно. Свои мелкие, давно забытые победы на суше и на море они приказывали изображать в замечательных фресках (точно так же, как и венецианские дожи), где Спаситель и дева Мария бросают им с облаков букеты и сам Всемогущий рукоплещет им со своего небесного трона! А кто писал эти фрески? Тициан, Тинторетто, Паоло Веронезе, Рафаэль — все те, кому поклоняется мир, старые мастера.
Андреа дель Сарто прославил своих князей в картинах, которые спасают их от полного и заслуженного забвения, и они дали ему умереть с голоду. Так ему и надо. Рафаэль изображал таких злодеек, как Екатерина и Мария Медичи, дружески беседующими на небесах с девой Марией и ангелами (не говоря уж о еще более высоких особах), и все-таки мои друзья ругают меня за то, что я несколько предубежден против старых мастеров, за то, что я порою не вижу красоты их творений. Иногда я против воли замечаю эту красоту, но все же я продолжаю возмущаться подобострастием, заставлявшим великих художников проституировать свой благородный талант, превознося таких чудовищ, какими были двести — триста лет назад французские, венецианские и флорентинские владетельные особы.
Мне объясняют, что старым мастерам приходилось поступать столь постыдно ради куска хлеба, потому что князья и вельможи были единственными покровителями искусства. Если высокоодаренному
человеку позволительно влачить по грязи свою гордость и достоинство ради куска хлеба, вместо того чтобы голодать, не запятнав своего благородства, то на это возразить нечего. Так можно оправдать ворующего Вашингтона или Веллингтона и нецеломудренную женщину.Но почему-то я никак не могу забыть мавзолей Медичи. Он по величине не уступает церкви, пол в нем достоин королевского дворца, сводчатый потолок украшен великолепными фресками, стены отделаны... чем? Мрамором? Гипсом? Деревом? Обоями? Нет. Красным порфиром, серпентином, яшмой, восточным агатом, алебастром, перламутром, халцедоном, красным кораллом, ляпис-лазурью! Громадные стены целиком сложены из этих дорогих камней, подобранных в замысловатые узоры и фигуры и отполированных так, что они сияют, как огромные зеркала, отражая яркие краски, которыми расписан сводчатый потолок. А перед статуей одного из этих мертвых Медичи покоится корона, сверкающая бриллиантами и изумрудами, на которые можно, пожалуй, купить линейный корабль — если они настоящие. Вот на что устремлен жадный взгляд итальянского правительства, и день, когда эти сокровища окажутся в подвалах казначейства, будет счастливым днем для страны.
А теперь... Однако приближается новый нищий. Я выйду, чтобы уничтожить его, а потом вернусь и напишу еще одну ругательную главу.
Пожрав одинокого сироту, разогнав его товарищей, успокоившись и впав в задумчивость, я чувствую теперь прилив добродушия. Я полагаю, что, высказавшись так откровенно о священниках и церквах, я обязан теперь во имя справедливости сказать о них что-нибудь хорошее, — если мне известно что-нибудь хорошее. Мне действительно приходилось слышать много похвального о духовенстве, но из того, что я помню, самое замечательное — это благочестие, проявленное одним из нищенствующих орденов во время прошлогодней эпидемии холеры. Я говорю о доминиканцах — о тех людях, которые, несмотря на жаркий климат, ходят в тяжелых коричневых плащах из грубой материи и в капюшонах и никогда не носят обуви. Они, насколько я знаю, живут только подаянием. Следует признать, что они преданы своей религии, если готовы столько претерпевать во имя ее. Когда в Неаполе свирепствовала холера, когда каждый день умирали сотни людей, когда забота об общественном благополучии была забыта ради эгоистических личных интересов и каждый гражданин думал только о собственном спасении, доминиканцы ухаживали за больными и хоронили умерших. Их благородные усилия многим из них стоили жизни. Они расставались с ней легко, без страха, — и это понятно. Вера, вымеренная с математической точностью, мельчайшие тонкости доктрины абсолютно необходимы для спасения душ определенного сорта, но нет сомнения, что милосердие, чистота помыслов и самоотверженность, преисполняющие сердца подобных людей, спасут их души, хотя они и заблуждаются в вопросе об истинной религии, поскольку истинная религия — наша.
Один из этих жирных босоногих плутов ехал с нами сюда, в Чивита-Веккию, на французском пароходике. Во втором классе нас было человек шесть. Он ехал в третьем. Он был душой корабля, этот кровожадный сын инквизиции! Вместе с дирижером оркестра с французского военного корабля они по очереди играли на фортепьяно и распевали оперные арии; они исполняли дуэты; они экспромтом сооружали театральные костюмы и развлекали нас нелепыми фарсами и пантомимами. Мы очень сошлись с этим монахом и без конца с ним болтали, хотя он не понимал нас, а уж мы, конечно, не понимали ни единого его слова.
Такого замечательного скопления грязи, насекомых и невежества, как эта Чивита-Веккия, нам видеть еще не приходилось, если не считать африканской язвы, которая называется Танжером и точь-в-точь такая же. Здешние жители обитают по проулкам в два ярда шириной; эти проулки обладают своеобразным запахом, который, однако, мало привлекателен. Очень хорошо, что эти проулки так узки, потому что в них содержится как раз такое количество запаха, какое может выдержать человек, а будь они шире, запаха в них вмещалось бы больше, и люди бы мерли. Они вымощены булыжником и выстланы скончавшимися кошками, истлевшим тряпьем, сгнившими обрезками овощей и останками старой обуви; все это пропитано помоями, а жители сидят у дверей на табуретках и блаженствуют. Они, как правило, ленивы, но развлечений у них немного. Обыкновенно они работают не надрываясь часа два-три, а потом предаются ловле мух. Для нее не требуется особого таланта: охотнику достаточно взмахнуть рукой, — если он не поймает той, которую наметил, то поймает другую. Им все равно. У них нет особых пристрастий. Их удовлетворяет любая пойманная муха.
У них есть и другие насекомые, но это не делает их надменными. Все они люди тихие и скромные. Хотя такой живности у них больше, чем в любом другом месте, они этим не хвастают.
Они очень нечистоплотны, эти люди; их лица, руки и одежда одинаково грязны. Если они видят на ком-нибудь чистую рубашку, то проникаются к нему глубочайшим презрением. Женщины полдня занимаются стиркой у общественных водоемов, но, вероятно, они стирают чужое белье. А может быть, у них одна смена для носки, а другая для стирки; как бы то ни было, в стираном белье они не ходят. Когда женщина не стирает, она сидит в проулке и по очереди кормит своих детенышей. Пока она кормит одного замурзанного котенка, остальные почесывают спины о косяк двери и счастливы.