Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства
Шрифт:
Запахнувшись в два длинных махровых халата и взяв под мышку белье, принесенное Алей, они вернулись в комнату. Дверь Аля изнутри заперла на ключ, выдернула из розетки телефонный шнур. Затем нажатием кнопки она опустила на окно плотную, почти непроницаемую для света штору. На несколько секунд стало совершенно темно, Серега даже потерял ориентировку в пространстве. Но тут Аля включила маленькие светильники, которые создали вокруг обстановку интима, уюта и вседозволяющей откровенности.
— Поставить что-нибудь нежное? — спросила Аля, порылась в шкафу «Фоно» и вставила в магнитофон кассету. Ангельские голоса «Битлз» затянули «Лав стори», мотив, который у Сереги отпечатался в душе еще в давние годы…
— Помоги мне раздвинуть лежбище, —
Диван развернулся в просторное четырехспальное ложе.
Аля и Серега застелили его хрустящей свежей простыней, двумя одеялами и четырьмя подушками.
— Так, — сказала Аля, — теперь можно и трапезничать.
Из бара-холодильника она вынула запечатанную бутылку грузинского марочного вина. Серега последний раз пробовал такое аж в семидесятом году, когда возвращался из армии. Нечего и говорить, что в его родном городе такого вина не видали со времен культа личности, ну, может быть, волюнтаризма. Нарзан, кипрский виноградный сок в бумажных пакетах — красный и белый, тарелочка с затейливо украшенным салатом, шпроты, разложенные звездочкой и припорошенные зеленью, наконец, тарелка с бутербродами — все это Аля доставала быстро и ловко, размещая на маленьком столике. Маленькие рюмки под вино, хрустальные стаканы под минеральную и сок, вилки, ложечки — все занимало свои места точно и грамотно, по всем правилам сервировочной эстетики.
— Сразу видно, — заметил Серега, — что я в гостях у дизайнера.
— Конечно, — кивнула Аля, — ведь это наука о красоте и целесообразности, их разумном сочетании. В сущности, это наука и искусство одновременно, главным предметом которых является красота быта. Искусство как бы приземляется, а человек возвышается. Вот представь себе: я кладу на этот столик газету, на газету грубо нарубленный соленый огурец, селедку с торчащими во все стороны костями, ломаные куски хлеба. Ну само собой, вместо этого вина — бормотуха в граненых стаканах. Вот натюрмортах, правда? Ты, сидя за таким столом, чувствуешь себя персонажем «На дне», каким-то парией, голодранцем, даже подонком. И ты говоришь о грубом, грубыми словами, ты испытываешь не желание, а похоть, и стремишься не к женщине, а к самке. Причем даже твое видение мира ухудшается… Ты думаешь, что тебя обделили, сам себя перестаешь уважать…
— Ну, это, конечно, все-таки не совсем верно, — воспользовавшись паузой в речи собеседницы, усомнился Серега. — Ведь, мне кажется, обделенным человек чувствует себя не потому, что стол накрыт не по правилам, а потому, что на столе нет таких продуктов, как, скажем, у тебя. Пойди-ка найди у нас в городе хотя бы шпроты!
— Это я понимаю, — вздохнула Аля, — и от этого мне тошно. Ладно, чего душу травить! У кого-то нет, а у нас — есть! Вот тебе штопор, действуй!
Серега больше привык к пластмассовым пробкам, которые просто срезал ножом. Белые головки с водки отковыривались еще проще. Однако на его счастье штопор оказался неплохим, и, не разворотив пробку, Серега вы-. дернул ее из горлышка. Пурпурное, черно-красное вино заполнило рюмки.
— Начнем, как говорится, за упокой, — произнесла Аля. — Не чокаясь. Чтоб земля им была пухом.
Выпили. Да, это вино было ароматное, сладко-хмельное, в нем чувствовался вкус винограда. В нем не было приторности, не было и кислоты. Съели по нескольку бутербродиков, запивая виноградным соком, принялись за салат.
— Второй тост — твой, — объявила Аля.
— За здравие или за упокой?
— Что-нибудь среднее, — попросила Аля.
— Хорошо. Тогда я предлагаю выпить за то, чтобы, помня о мертвых, мы не забывали о том, что еще живы!
— Согласна, — одобрила Аля, и они вновь осушили рюмки.
Доели салат, золотистые шпротинки с украшавшей их зеленью, почти половину бутербродиков. Большую часть их, конечно, съел Серега. Все-таки он не так часто ел осетровый балык, малосольную кету, красную и черную икру, холодную телятину, буженину, салями. Кроме того, он не представлял себе,
что можно делать бутерброды с отварной морковкой, свеклой и свежим огурцом. Появление последнего в конце октября его само по себе изумило.— Ну, третий тост — и последний — за здравие: да здравствует наша любовь! — провозгласила Аля. На сей раз чокнулись и выпили как бы на брудершафт, сцепив локти.
— Ой, я, кажется, пьяненькая, — хихикнула Аля, — потанцуем?
Магнитофон играл какую-то плавную, тревожащую мелодию, а неведомая Сереге певица, чуть похрипывая, издавала время от времени сладострастные стоны и вздохи. Танец сводился к тому, что Серега и Аля, обнявшись и тесно прижавшись друг к другу, ходили босиком по ковру, чуть покачиваясь из стороны в сторону. Потом пояса халатов как-то сами собой стали развязываться. К концу танца они уже просто стояли на месте, прижавшись друг к другу обнаженными телами, и целовались, чувствуя аромат вина на губах. Халаты упали с плеч, Серега поднял девушку на руки и мягко опустил на ложе. Но не все сразу, они еще помучили друг друга, пообвивали друг друга руками и ногами, поприжимались друг к другу, пошарили руками по коже, потрогали самые нежные и отзывчивые на ласку места. Лишь потом Аля замерла, раскинула руки и, закрыв глаза, уронила голову на подушку. И было пять жарких, бессовестных минут, когда плавная мелодия из магнитофона вдруг сменилась тяжелым, забойным роком, от которого исходил бешеный ритм страсти, безумия и азартного бесстыдства…
Когда все завершилось к бурной радости обоих, накатила волна усталости и расслабления. Тяжело дыша, будто пробежали по десять верст, но улыбаясь неведомо чему, они лежали рядышком. Блестели от испарины мокрые тела; нега и лень клонили в дремоту, а музыка уже не возбуждала, а убаюкивала…
Лежать бы так и лежать, но тут в рифленое стекло постучали из коридора:
— Алечка, — произнес с тревогой женский голос, — ты здесь?
— Да, — ответила та, — я не одна, мама. У меня важные дела, и я не хочу, чтобы мне мешали.
— Ты выйдешь к обеду? Мы сегодня уезжаем на дачу, ты не забыла?
— Я не поеду. У меня сейчас два выходных впервые за столько времени. Извини, но мне некогда. Вам нужна моя машина?
— Нет, папа поедет на своей. Алечка, только, пожалуйста, выйди пообедать. Ты испортишь желудок!
Шаги удалились. Аля под нос произнесла фразу, которую Серега как-то не ожидал услышать. Для Люськи или Гальки они были бы вполне уместны, но Аля к таким словам не очень подходила. Впрочем, это был конец двадцатого, а не девятнадцатого века.
— Придется вставать, — проворчала она. — Черт их принес так рано! Ну ладно, уедут на ночь.
— Между прочим, — сказал Серега озабоченно, — у меня пиджак, рубашка и джинсы остались в ванной.
— Это ерунда. Я хотела тебя переодеть, когда ты будешь уезжать, но придется сделать это пораньше.
Белье оказалось какое-то импортное, даже, вероятно, капиталистическое, очень мягкое, эластичное и легкое. Серега вначале даже не сообразил, как его надевать, потому что это была мужская комбинация — трусы и майка составляли одно целое. Рубашка светло-серого цвета, темно-синий галстук, строгий серо-голубой костюм — все это было вытащено из гардероба. Пока Серега снимал с дивана одеяла и подушки, прятал их, а затем складывал диван, Аля успела убрать со стола всякие следы пиршества, а кроме того, причесаться, чуть-чуть подкрутиться, даже припудриться и подкраситься.
— Ну все, — произнесла она наконец, — сдаемся!
Выйдя из комнаты Али, сначала заглянули на кухню.
Там хлопотала ее мама. Ей никак нельзя было на вид дать тех сорока пяти лет, которые она уже прожила. Смотрелась она намного моложе Гальки и даже Люськи. Серега ожидал неприязненного взгляда, каких-либо тонких намеков на толстые обстоятельства, но их не последовало.
— Мамочка, — сказала Аля, — это мой друг Сережа Панаев, живописец.
— Тот самый? — удивилась мама. — Очень рада. Вера Сергеевна…