Просвечивающие предметы (сборник)
Шрифт:
Это была, вероятно, самая счастливая весна в жизни Себастьяна. Он освободился от одной книги и чувствовал уже биение следующей. Он был совершенно здоров. У него была чудесная подруга. Его больше не донимали мелкие заботы, прежде регулярно его осаждавшие с упорством орды муравьев, заполнивших гасиенду. Клэр отправляла его письма, проверяла белье из прачечной, следила, чтобы у него не переводились лезвия, табак и соленый миндаль (его особая слабость). Он любил с ней где-нибудь пообедать, а потом отправиться в театр. От пьесы он потом почти неизменно стонал и корчился, хотя анатомирование банальностей доставляло ему некую болезненную усладу. Стоило ему высмотреть какой-нибудь бедный трюизм, как выражение алчности, злорадного азарта тотчас округляло его ноздри, зубы скрежетали в пароксизме отвращения. Мисс Прэтт припомнила случай, когда ее отец, одно время имевший финансовые интересы в кинематографическом производстве, пригласил Себастьяна и Клэр на приватный просмотр одной фильмы, дорогой и весьма пышной. Главную роль исполнял редкостный красавец в роскошном тюрбане, да и сюжет был закручен на славу. В миг наивысшего напряжения Себастьяна, к крайнему удивлению и раздражению господина Прэтта, начал разбирать смех, а Клэр, тоже давясь от хохота, тщетно тянула его за рукав, пытаясь остановить. Наверное, им было очень хорошо друг с другом. Трудно поверить, что нежность, теплота и прелесть их отношений не сберегается где-то, как-то, каким-то бессмертным свидетелем смертной жизни. Их можно было видеть бродящими по Кью-Гарденз {50} или Ричмонд-парку {51} (сам я не был ни там ни там, но мне приятны их названия) или уплетающими яичницу с ветчиной в какой-нибудь славной таверне в пору их летних сельских блужданий, или – вот они за чтением, на просторном диване в Себастьяновом кабинете; весело горит камин, и английское Рождество уже наполняет воздух слабыми ароматами пряностей на подкладке лаванды и кожи. И можно было, наверное, подслушать, как Себастьян рассказывает ей об удивительных вещах, которые он непременно изобразит в следующей книге под названием «Успех».
50
Кью-Гарденз – ботанический сад в Лондоне.
51
Ричмонд-парк – огромный парк на юго-западной окраине Лондона.
Как-то
52
Донн Джон (1572–1631) – английский поэт так называемой «метафизической школы». Интерес к его усложненной метафорической поэзии значительно возрос в 1920-е гг.
– Так что же все-таки, милый, стряслось? – спросила она, всматриваясь в его мрачное лицо.
– Да ничего! – сварливо закричал он. – Просто я не могу сидеть без дела, я хочу вернуться к работе, – добавил он и отвернулся.
– Не уверена, что ты говоришь правду, – сказала она.
Он пожал плечами и ребром ладони прошелся по вмятине шляпы, которую держал в руке.
– Ладно, – сказал он, – давай позавтракаем и сразу едем в Лондон.
Но удобного поезда не было до вечера. Погода прояснилась, и они вышли прогуляться. Себастьян раз-другой попытался, по своему обыкновению, дурачиться, но веселье как-то выдохлось, и они умолкли. Они дошли до букового леса. Там витал тот же дух тревожного таинственного ожидания, и, хотя она промолчала, что была здесь накануне, он заметил:
– Что за странная здесь тишина. Жутковато, правда? Так и кажется, что в этих вьюнках и сухих листьях прячутся эльфы.
– Послушай, Себастьян, – воскликнула она вдруг, кладя ему руки на плечи. – Я хочу знать, что случилось. Может, ты меня разлюбил. Это так?
– Глупости, дорогая, – отвечал он чистосердечно, – но, наверное, ты должна это знать… как видно, я плохой обманщик, и лучше, пожалуй, тебе знать. Дело в том, что у меня тут приключилась ужасная боль в груди и предплечье, вот я и решил съездить в Берлин к врачу. А он уложил меня в постель… Насколько серьезно?.. Надеюсь, не очень. Мы с ним поговорили о коронарных артериях, кровоснабжении и синусах Вальсальвы {53} . По-моему, он – сведущий старикашка. В Лондоне пойду к другому врачу, послушаю другое мнение. Между прочим, сейчас я чувствую себя хоть куда…
53
…синусах Вальсальвы. – Пространства между полулунными заслонками аортальных клапанов и стенкой аорты носят название синусов Вальсальвы, по имени болонского профессора анатомии (Antonio Maria Valsalva, 1666–1723). Аневризма синусов может привести к их разрыву.
Думаю, Себастьян уже знал, что у него за сердечная болезнь. Мать его умерла от того же недуга, довольно редкой разновидности грудной жабы, которую некоторые врачи называют болезнью Лемана {54} . Похоже, однако, что после первого приступа он получил целый год передышки, хотя время от времени испытывал словно бы болезненный зуд внутри левого предплечья.
Он снова засел за работу и всю осень, весну и зиму упорно трудился. «Успех» шел еще труднее, чем первый роман, и занял гораздо больше времени, хотя обе книги примерно одного объема. Удача мне улыбнулась – я располагаю свидетельством из первых рук о дне, когда «Успех» был окончен. Им я обязан лицу, с которым познакомился позже, – кстати, многие набросанные в этой главе картины родились из сопоставления рассказов мисс Прэтт с тем, что говорил этот человек, хотя искра, все это воспламенившая, каким-то загадочным образом вспыхнула в тот миг, когда я увидел Клэр, тяжело бредущую по лондонской улице.
54
Болезнь Лемана (ориг. Lehmann’s desease) – такая болезнь медицине не известна. По предположению американской исследовательницы Присциллы Мейер, Набоков имел в виду датского психолога Георга Людвига Лемана (1858–1921), автора переведенной на все языки книги «Суеверие и магия», и, следовательно, намекал на сверхъестественную природу сердечной болезни матери Себастьяна, которой страдает и сам герой. (См.: Meyer P. Life as Annotation: Sebastian Knight, Nathaniel Hawthorne, Vladimir Nabokov // Cycnos. 2007. Vol. XXIV, № 1. P. 193–202). Для англоязычного читателя конца 1930-х гг., на которого ориентировался Набоков, значительно более актуальными были ассоциации с довольно популярными тогда романами Розамонд Леман (Rosamond Lehmann, 1901–1990), входившей в круг так называемых блумсберийцев, лондонских элитарных интеллектуалов. Главная тема этих романов – «разбитое сердце» любящей женщины. Нельзя исключить и намек на озеро Леман (L'eman – французское название Женевского озера) со всей его богатейшей литературной аурой (ср. слова персонажа рассказа Бунина «Тишина» (1901), глядящего на Женевское озеро: «Какое это великое счастье – жить, существовать в мире, дышать, видеть небо, воду, солнце! И все же мы несчастны! В чем дело? В кратковременности нашей, в одиночестве, в неправильности нашей жизни? Вот на этом озере были когда-то Шелли, Байрон… потом Мопассан, одинокий и носивший в своем сердце жажду счастья целого мира. И все мечтатели, все любившие и молодые когда-то, все, которые приходили сюда за счастьем, все уже прошли и скрылись навсегда. Так пойдем и мы с тобой…»). В Лозанне, на берегу Лемана, живет старая гувернантка Себастьяна Найта и рассказчика, тоскующая по чужой для нее России.
Распахивается дверь, являя Себастьяна Найта, распростертого на полу в своем кабинете. Клэр складывает на столе аккуратную кипу отпечатанных страниц. Вошедший оторопело останавливается.
– Да нет, Лесли, – с пола говорит Себастьян. – Я еще живой. Я закончил сотворение мира, – это мой субботний отдых.
Глава десятая
«Призматическая оправа» была по достоинству оценена только после того, как первый настоящий успех Себастьяна побудил другое издательство («Бронсон») выпустить заново этот роман, но даже тогда он расходился хуже, чем «Успех» или «Стол находок». Для дебюта он примечателен незаурядностью художественной воли и писательского самообладания. Чтобы взлетать в высшие сферы серьезных чувств, Себастьян, по своему обыкновению, пользуется пародией, как подкидной доской. Дж. Л. Коулмэн называет его «не то клоуном, у которого вдруг вырастают крылья, не то ангелом, который прикинулся почтовым голубем», – эти метафоры, по-моему, вполне уместны. «Призматическая оправа» взмывает, отталкиваясь от тонко пародируемых штампов литературной кухни. С ненавистью, достойной фанатика, Себастьян Найт вечно выискивал отжившие приемы, когда-то сиявшие и поражавшие свежестью, а теперь затертые до дыр, – подновленную и загримированную под жизнь мертвечину, которую по-прежнему готовы поглощать ленивые умы в блаженном неведении обмана. Прием не первой свежести сам по себе мог быть вполне невинным, и многие, конечно, скажут, что невелик грех – снова и снова использовать вконец изношенный сюжет или стиль, если они кого-то развлекают и радуют. В глазах Себастьяна, однако, даже совершеннейший пустяк вроде отработанного способа построения детективной повести был равнозначен распухшему зловонному трупу. Он ничего не имел против грошовых боевиков – обывательская мораль его не заботила, но что его всегда бесило, так это второй сорт – не третий и не двадцать третий, ибо именно тут, на еще «приличном» уровне, и начинался подлог, для художника аморальный. При этом «Призматическая оправа» – не просто уморительная пародия на привычный набор детективных трюков, это еще и злая имитация множества других литературных обрядов – например, модного фокуса, который Себастьян со своим обостренным чутьем на тайную гнильцу подметил в современном романе: суть его в том, чтобы собрать разношерстную публику на небольшом пространстве {55} (гостиница, остров, улица). По ходу книги пародируются, кроме того, разные манеры письма, а также проблема стыка повествования с прямой речью, с которой изящное перо расправляется, находя столько вариантов формулы «сказал он», сколько их есть в словаре между «ахнул» и «язвительно добавил». Но автору, повторяю, все эти тихие забавы служат просто трамплином.
55
…суть его в том, чтобы собрать разношерстную публику на небольшом пространстве… – Наибольшую известность из ряда английских романов, в которых эксплуатировался этот «модный фокус», получили вошедший в список книг Найта «Южный ветер» Н. Дугласа (см. прим. к с. 61) и «Желтый Кром» О. Хаксли.
Двенадцать человек живут в пансионе. Сам дом описан очень старательно, но, дабы усилить мотив острова, город за пределами пансиона дан мимоходом – это что-то вроде коктейля, где натуральный туман слит с предварительно приготовленной смесью сценических декораций и кошмарного сна торговца недвижимостью. Сам автор дает понять (косвенно), что его приемы сродни кинематографическим, когда героиня фильмы показана в свои баснословные школьные года во всем блистательном отличии от толпы своих простеньких, вполне реалистичных однокашниц. Один из жильцов, некто Г. Эбсон, торговец антиквариатом, найден убитым в своей комнате. Местный полицейский – описаны только его сапоги – звонит лондонскому сыщику и просит немедленно приехать. Из-за стечения обстоятельств (автомобиль, на котором он мчится, сбивает старушку, после чего он садится не в тот поезд) сыщик сильно задерживается. Тем временем ведется тщательный допрос обитателей пансиона, а также случайного лица, старика Носбэга, который, когда преступление открылось, как раз случился в вестибюле. Все они, кроме последнего из упомянутых – кроткого белобородого старца, приметного желтизной вокруг рта и безобидной страстью коллекционировать табакерки, – более или менее под подозрением, особенно скользкий студент – историк искусства, под чьей кроватью находят полдюжины перепачканных кровью носовых платков. Между прочим, ради простоты и «густоты» действия автор ни словом не упоминает гостиничную прислугу, и никому нет дела до ее несуществования. Тут происходит небольшой плавный толчок, и что-то в повествовании начинает сдвигаться (напомним, что сыщик все еще в пути, а на ковре лежит коченеющий труп Г. Эбсона). Постепенно выясняется, что все постояльцы так или иначе друг с другом связаны. Старая дама из третьего номера оказывается матерью скрипача из одиннадцатого.
Романист, занимающий комнату на фасадной стороне, – в действительности муж молодой особы из комнаты на третьем этаже окнами во двор, а скользкий студент-искусствовед – ее брат. Обнаруживается, что импозантный круглолицый господин, такой со всеми учтивый, – дворецкий привередливого старика-полковника, который сам не кто иной, как отец скрипача. Следующая стадия переплавки: студент помолвлен с маленькой толстушкой из пятого номера, дочерью старой дамы от предыдущего брака. И когда выясняется, что спортсмен, чемпион по теннису среди любителей из номера шестого – брат скрипача, романист – их дядя, а старая дама из третьего – жена сварливого полковника, невидимая рука стирает цифры с дверей, и мотив пансиона безболезненно и гладко переходит в мотив загородного дома со всем, что из этого следует. И тут рассказ приобретает некую особую прелесть. Временн'aя перспектива, которая и так уже выглядела комично из-за потерявшегося в ночи сыщика, окончательно сворачивается в клубок и засыпает. С этого момента жизнь персонажей расцветает подлинным человеческим содержанием, а запечатанная дверь ведет теперь не в комнату Г. Эбсона, а в заброшенный чулан. Проклевывается и выходит на свет новый сюжет, совсем другая драма, никак не соединенная с завязкой, отброшенной обратно в царство снов. Однако, едва читатель начинает осваиваться в ободряющей обстановке реального мира и ему кажется уже, что благословенный поток дивной прозы указывает на прекрасные и возвышенные намерения автора, – раздается нелепый стук в дверь и входит сыщик. Мы опять увязаем в пародийной тине. Сыщик, хитрый малый, злоупотребляет просторечием – как будто нарочно для того, чтобы казаться нарочитым, ибо пародируется не мода на Шерлока Холмса, а сегодняшнее ее неприятие. Возобновляется допрос постояльцев. Намечаются новые нити. Тут же топчется кроткий старина Носбэг – сама безобидность и рассеянность. Он объясняет, что давеча просто зашел узнать, нет ли свободного номера. Похоже, что автор вот-вот прибегнет к старому трюку – злодеем окажется самый на вид безобидный персонаж. Сыщик вдруг проявляет интерес к табакеркам. «Алё, – говорит он, – вы никак по скусству?» С грохотом вваливается красный как рак полицейский и докладывает, что труп исчез. Сыщик: «Это как так – счез?» Полицейский: «Исчез, сэр, в комнате его нет». Минута неловкого молчания. «Мне кажется, – говорит старина Носбэг безмятежным голосом, – я смогу кое-что объяснить». Медленно и аккуратно он снимает бороду, седой парик и темные очки, и перед нами предстает Г. Эбсон. «Видите ли, – говорит мистер Эбсон с виноватой улыбочкой, – быть покойником никому неохота».Я пытался по мере сил хотя бы отчасти приоткрыть пружины этой книги, хотя ее юмор, очарование и убедительность в полной мере можно оценить только при чтении. Однако, к сведению тех, кто запутался в бесконечных метаморфозах или разозлился, столкнувшись с чем-то совершенно новым, а стало быть, несовместимым для них с понятием «хорошая книжка», следует сказать, что каждый ее персонаж, выражаясь весьма приблизительно, – лишь воплощение того или иного писательского приема. Это все равно как если бы художник сказал: «Смотрите, я вам сейчас покажу картину, изображающую не пейзаж, а несколько способов его изображения, я верю, что гармоническое их сочетание заставит вас увидеть пейзаж таким, как я хочу». В своей первой книге Себастьян довел этот опыт до логического и убедительного конца. Доводя разные литературные приемы ad absurdum и затем их один за другим отвергая, он создал свой собственный стиль, в полной мере разработанный им в следующей книге «Успех». Здесь он уже перешел на новый уровень, поднявшись ступенькой выше, ибо если первый его роман имеет дело с приемами, которыми пользуется литература, то второй – с приемами, которыми оперирует судьба. Классифицируя, частично отбрасывая и с научной точностью исследуя огромный материал (писателю доступный благодаря постулату, что недоступных ему сведений о героях нет, ограничители – только характер и цель отбора, чтобы строго систематическое дознание не подменялось свалкой незначащих подробностей), Себастьян на трехстах страницах «Успеха» ведет одно из сложнейших расследований, известных в истории литературы. Мы узнаем, что некий Персиваль {56} К., коммивояжер, в некий момент своей жизни встречает при неких обстоятельствах девушку – ассистентку фокусника, с которой ему суждено вечное счастье. На первый взгляд их встреча случайна: бастуют водители автобусов, и какой-то участливый незнакомец подвозит их обоих на своем автомобиле. Формула найдена: реальное событие, само по себе никакого интереса не представляющее, становится, стоит на него взглянуть под особым углом, источником острого умственного наслаждения. Задача автора – раскрыть эту формулу, и вся сила и волшебство его искусства идут на то, чтобы точно выяснить, каким образом приведены к слиянию две линии жизни, – и книга, таким образом, превращается в блистательную игру с причинно-следственными связями или, если угодно, в некое изучение секретов этиологии случайных событий. Вероятия неограниченны. По нескольким очевидным линиям следствие ведется с переменным успехом. Двигаясь назад, писатель устанавливает, почему забастовку назначили именно на этот день, – выясняется, что все дело в слабости, которую один политик с детства питает к числу девять. Из этого открытия ничего не следует, и данный след брошен (но не ранее, чем мы насладились пылкими профсоюзными спорами). Другой ложный след оставил после себя автомобиль незнакомца. Мы пытаемся выяснить, кто этот человек и почему в такой-то момент ехал по такой-то улице, но выясняется, что он уже лет десять ездит по ней на службу в одно и то же время, и мы остаемся ни с чем. Приходится предположить, что внешние обстоятельства встречи не стоит рассматривать просто как примеры хлопот фортуны по устройству двух судеб: сами по себе причинной ценности не имеющие, эти внешние обстоятельства соединяются в некое заданное единство, фокусируются в установленную точку, а раз так, мы с чистой совестью можем наконец заняться вопросом, почему из всех людей на свете были выбраны и на мгновение поставлены рядом на тротуаре именно эти двое – К. и барышня по имени Анна. Некоторое время мы движемся вспять вдоль линии ее судьбы, потом его, сопоставляем данные и снова поочередно изучаем жизнь каждого из них.
56
Персиваль. – Имя героя отсылает к легендам артуровского цикла, и в частности к «Смерти Артура», где сэр Персиваль, сын короля Пеллинора, – один из трех рыцарей, нашедших после долгих странствий Святой Грааль. По своей структуре «Успех» Найта близок к «Мосту короля Людовика Святого» Т. Уайлдера (см. прим. к с. 61), который строится как ретроспективное исследование судеб нескольких людей, случайно погибших в одной катастрофе.
Мы узнаем много любопытного. Обе линии, сходящиеся в конце концов в вершине конуса, менее всего похожи на стороны треугольника, прилежно расходящиеся к неведомому основанию, – линии эти извилисты, они то почти соприкасаются, то разбегаются прочь. Иначе говоря, в жизни этих двоих было не менее двух случаев, когда они едва разминулись, ничего об этом не ведая. Оба раза судьба, как видим, с предельным усердием готовила им встречу – шлифовала возможные варианты, перекрывала выходы и подновляла указатели, скользящим движением обхватывала раструб сачка с бьющимися внутри бабочками, – каждая мелочь рассчитана, ничто не оставлено на волю случая. Разоблачение всех этих тайных приготовлений восхищает – чтобы не упустить такое богатство мест и обстоятельств, автору надо быть многоочитым, как Аргус. Но всякий раз ничтожная ошибка – пробегающая трещинка, чья-то своевольная прихоть, преграда, отсекающая неучтенный шанс, – отравляет удовольствие детерминисту, и обе жизни с возрастающим ускорением расходятся снова. Так Персиваль К., которого в последнюю минуту жалит в губу пчела, из-за этого не попадает на вечеринку, куда судьба, преодолев бесчисленные препятствия, доставляет Анну; так и Анну, некстати выказавшую строптивость, не берут на старательно приготовленную для нее должность в столе находок, где уже служит брат К. Но судьба слишком упряма, чтобы ее могли сломить неудачи, – она добивается наконец успеха, и добивается путем козней столь тонких, что окончательное соединение происходит без малейшего щелчка.
Я не буду дальше вдаваться в детали этой восхитительной и умной книги – самой известной из всего написанного Себастьяном Найтом, хотя позднейшие три романа ее во многом превосходят. Как и в случае с «Призматической оправой», единственная моя цель здесь – рассказать о ее механизмах, даже если это идет в ущерб представлению о том, как книга эта хороша помимо всех ухищрений, хороша сама по себе. Добавлю, что в ней есть место, странным образом настолько связанное с внутренней жизнью Себастьяна в период, когда он заканчивал последние главы, что его стоит выписать хотя бы для контраста с наблюдениями, которые говорят скорее об извивах мысли писателя, чем об эмоциональной стороне его дара.
«Проводив ее, как обычно, до дому, Ив (первый жених Анны, чудаковатый и немного женственный, впоследствии ее бросивший) слегка прижался к ней в темноте подъезда. Вдруг она поняла, что у него мокрое лицо. Он прикрыл его ладонью и стал искать в кармане платок. „Дождик в раю, – проговорил он, – счастье луковое… стал волей-неволей бедный Ив плакучей ивою“. Он поцеловал ее в уголок рта, потом высморкался с негромким хлюпающим звуком. „Взрослые не плачут“, – сказала Анна. „А я и не взрослый, – всхлипнув, ответил он, – вот и луна как дитя дурачится, и мокрая мостовая дурачится, а любовь – вообще малютка, мед сосет…“ – „Перестань, пожалуйста, – сказала она. – Ты же знаешь, я терпеть не могу, когда ты заводишь такие разговоры. Это так по-дурацки наивно, так…“ – „-ивно“, – вздохнул он. Он снова ее поцеловал, и некоторое время они стояли, словно расплывающаяся в темноте статуя о двух туманных головах. Прошел полицейский, ведя на поводке ночь, дал ей обнюхать почтовую тумбу. „Я не меньше тебя счастлива, – сказала она, – но я же не плачу и не говорю глупостей“. – „Но разве ты не понимаешь, – прошептал он, – что счастье – это в лучшем случае пересмешник собственной смерти?“ – „Спокойной ночи“, – сказала Анна, ускользая из его объятий. „Завтра в восемь“, – крикнул он ей вслед. Он ласково погладил дверь и вышел на улицу. „Красивая, нежная, – бормотал он в раздумье, – я ее люблю, но что толку, если мы все равно умрем. Этого сползания обратно в прошлое мне не вынести. Наш последний поцелуй уже умер, а „Женщина в белом“ {57} (фильма, на которую они ходили в тот вечер) вообще окоченела, и полицейский, что мимо шел, тоже умер, и дверь до гвоздей мертва. И эта мысль успела почить. Прав Коутс (доктор), что у меня слишком маленькое сердце для моего веса. И моего беса“. Он продолжал брести, разговаривая сам с собой, а тень его, огибая фонарный столб, то вытягивалась, то приседала в реверансе. Дойдя до своего унылого пансиона, он долго взбирался по темной лестнице. Прежде чем лечь спать, он постучался к фокуснику. Старичок стоял в одном исподнем, внимательно разглядывая пару черных брюк. „Ну как?“ – спросил Ив. „Не нравится им, вишь, мой выговор, – отвечал тот, – да, думаю, небось все одно они мой номер в программу вставят“. Ив присел на кровать. „Вам бы волосы покрасить“, – сказал он. „Не такой я седой, как лысый“, – отвечал фокусник. „Я вот иногда думаю, – сказал Ив, – куда деваются волосы, когда выпадают, ногти и все остальное – ведь где-то они должны существовать?“ – „Опять выпимши“, – предположил фокусник без особого интереса. Он аккуратно сложил брюки и согнал Ива с кровати, чтобы расстелить их под матрацем. Ив пересел на стул. На икрах у фокусника топорщились волоски; поджав губы, он ласковыми движениями легких рук укладывал брюки. „Просто я счастлив“, – сказал Ив. „Непохоже“, – хмуро заметил старикан. „Можно я вам кролика куплю?“ – спросил Ив. „Напрокат возьму, коли надобно будет“, – ответил тот, протягивая „коли надобно“, как бесконечную ленту. „Смешная профессия, – сказал Ив, – весь этот шурум-бурум как у спятившего карманника. Что побирушка с шапкой медяков, что ваш цилиндр с глазуньей. Одинаково до глупости“. – „К оскорблениям мы привычные“, – сказал фокусник. Он спокойно выключил свет, и Ив выбрался ощупью. Книги на кровати в его комнате, кажется, не желали сдвигаться с места. Раздеваясь, он представил себе залитую солнцем прачечную: пунцовые запястья, выныривающие из голубой воды, – блаженное, запретное виденье. А может, он попросит Анну выстирать ему рубашку? А он в самом деле опять ее рассердил? А она в самом деле верит, что они когда-нибудь поженятся? Невинные глаза, под ними бледные мелкие веснушечки на блестящей коже. Правый передний зуб чуть выдается вперед. Нежная теплая шея. Он снова почувствовал прилив слез. Будет ли с ней то же, что с Майей, Юной, Юлией, Августой и прочими его романами, от которых не осталось и угольков? Он слышал, как танцовщица в соседней комнате запирает дверь, умывается, со стуком ставит кувшин, мечтательно откашливается. Что-то со звоном упало. Захрапел фокусник».
57
«Женщина в белом». – По знаменитому роману Уилки Коллинза «Женщина в белом» было сделано три одноименных немых фильма, в 1912, 1917 и 1929 гг. Последний из них поставил английский режиссер Герберт Уилкокс (1890–1977).