Против Сент-Бёва
Шрифт:
Не забыть: талант — критерий своеобразия, своеобразие — критерий искренности, наслаждение (для творящего) — вероятно, критерий подлинности таланта.
Не упустить: говорить о книге «Весьма толково» так же глупо, как и «Он очень любил свою мать». Но первое еще не стало ясно.
Не забыть: книги творятся в уединении, они дети тишины. А дети тишины не должны иметь ничего общего с детьми слова, с мыслями, рожденными из желания произнести что-либо, из желания осудить, высказать свою точку зрения, то есть из неясной идеи.
Не забыть: предмет наших книг, состав наших фраз должны быть нематериальными, не взятыми как таковыми в реальности, но сами фразы, как и части произведения, должны состоять из прозрачной субстанции наших лучших мгновений, в которых мы пребываем вне реальности и настоящего. Из этих-то капель света и вырабатываются стиль и фабула книги.
Примечание. — Кроме того, равно бесполезно писать как специально для народа, так и для детей. Ребенка обогащает отнюдь не детская
Дурное расположение духа, которое не желает заглянуть в глубь себя (что в эстетике соответствует человеку, желающему познакомиться с кем-либо, но снобистски рассуждающему: «Да нужен ли мне этот господин? Что из того, что мы познакомимся, когда он мне неприятен?»), — вот что в общих чертах я вменяю в вину Сент-Бёву: материальная (хотя автор и говорит только об Идеях и т. д.) критика, состоящая из слов, приятных для губ, уголков рта, приподнятых бровей, вздернутых плеч; у духа же не хватает мужества подняться над всем этим, чтобы посмотреть, что кроется за ним. Но в Сент-Бёве, несмотря ни на что, избыток искусства свидетельствует об избытке рассудочности.
Мореас
Архаизм зиждется на различных формах неискренности, одна из которых — в том, чтобы в качестве копируемых черт гения древних брать внешние их черты, узнаваемые в пародиях, но самими древними не осознанные, поскольку они не отдавали себе в них отчет. В наши дни появился поэт{189}, считающий, что в него переселилась одновременно благодать Вергилия и Ронсара: первого он называет тем именем, что для него придумал второй, — «ученым мантуанцем». Его «Эрифила» не лишена грации: он одним из первых почувствовал, что Греция действительно существовала — он наделяет дочь <…> милым женским сюсюканьем: «Мой супруг — вот это был герой» (хоть и слишком бородат), заставляет ее строптиво встряхивать головой, как кобылку, а ее возлюбленного (возможно, заметив, что невольные анахронизмы, почерпнутые в эпохе Возрождения и в XVII веке, оживляют текст) обращаться к ней «Благородная дама» (христианские церкви Греции, пелопоннесский дворянин). Он связан со школой подразумеваемого (Буланже) и Барресом в том, что обозначает намеком. Прямая противоположность Ромену Роллану. Но это лишь одно из его качеств, оно не превалирует над ничтожеством сути и отсутствием оригинальности. Его знаменитые «Стансы» спасают именно незаконченность, общие места и немощность, входящие в намерения автора, без чего они были бы естественными, — так недостатки поэта и его замысел идут рука об руку. Но стоит ему забыться и пожелать произнести что-либо, как из-под его пера начинает выходить нечто вроде… (процитировать станс, где есть: «Достойно первое глупца иль подлеца», заканчивающийся общим местом, раз сто произнесенным вслед за Леконтом де Лиллем: «тень во сне»).
Писатели, которыми мы восхищаемся, не могут служить нам проводниками, поскольку в нас самих заложено нечто вроде магнитной стрелки или почтового голубя — нечто, ориентирующее нас. Влекомые этим внутренним инстинктивным указанием, мы летим вперед своим путем, порой оглядываясь по сторонам, бросая взгляд на новое произведение Франсиса Жамма или Метерлинка, на незнакомую нам доселе страницу Жубера{190} или Эмерсона, и, находя их мысли, ощущения, попытки выразить их средствами искусства, созвучными тому, чем мы сами заняты в данный момент, испытываем наслаждение: они — указательные столбы, по которым видно, что мы не сбились с дороги, они — дикие голуби, пронесшиеся над нашей головой и не заметившие нас, но убедившие нас в правильности пути. Возможно, они излишни. Но не совсем бесполезны. Они подтверждают: то, что показалось ценным и подлинным тому все же немного субъективному «я», которым является наше творящее «я», представляется таким же, но в более универсальном смысле и тому более объективному «я», тому образованному «все», каким мы становимся, когда читаем, оно представляется таким не только нашей отдельной монаде, но и нашей всеобщей монаде.
По поводу нижеследующего: нужно показать, что, вращаясь в свете, я ни на минуту не упускаю из виду таящуюся в светскости опасность — ослабление памяти, — и придаю большое значение восстановительным мерам: натуры, влюбленные в идеал, всегда думают, что самое прекрасное — в преодолении самого трудного, впрочем, в этом — инстинктивное стремление уравновесить чем-то наши пороки и слабости.
Важное: для «Мезеглиз», или для Берготта, или для заключения. Прекрасные произведения, которые мы напишем, если обладаем талантом, живут в нас, неразличимые, как воспоминание о покорившем нас мотиве: он ускользает от нас, мы не в силах ни напеть его, ни записать, ни назвать число пауз или порядок чередования звуков в мелодии. Те, кого неотступно преследует это смутное воспоминание об истинах,
которых они никогда не знали, — одаренные люди. Но если они довольствуются констатацией того, что слышат упоительную мелодию, и не способны передать ее другим, у них нет таланта. Талант — нечто вроде памяти, которая позволит им, наконец, приблизить к себе эту смутно доносящуюся музыку, отчетливо различить ее, записать, воспроизвести, напеть. С возрастом талант, как память, слабеет, умственный мускул, сближающий внутренние и внешние воспоминания, утрачивает силу. Порой это случается уже в молодости и длится всю жизнь из-за отсутствия упражнений, из-за слишком скоро наступившего довольства самим собой. И никто никогда не узнает, даже ты сам, тот неуловимый и чудный мотив, который преследовал тебя.Солнечный луч{191}
Перед тем как снова лечь, мне захотелось узнать, что думает по поводу моей статьи мама.
— Фелиси, где госпожа?
— У себя, я причесывала ее. Она думает, что вы спите.
Раз уж я не сплю, пойду-ка к маме — в это время дня (когда обычно я сплю) мое появление для нее — неожиданность. Она сидит за туалетным столиком в своем широком белом пеньюаре, с рассыпанными по плечам черными волосами.
— Что я вижу? Мой волк на ногах в такое время?
— «Видимо, мой повелитель принял вечер за утро».
— Нет, но волк не захотел ложиться, не обсудив с мамой своей статьи.
— Как она тебе?
— Твоя мама, не учившаяся по великому Сириусу, находит ее превосходной.
— Не правда ли, пассаж о телефоне недурен?
— Весьма недурен, и, как сказала бы старушка Луиза, ума не приложу, откуда мой малыш все это знает, мне вон сколько лет, а я о таком и не слыхивала.
— Ну а если серьезно, не знай ты, кто автор статьи, что бы ты о ней сказала?
— То же самое, только подумала бы, что это написано кем-то более мудрым, чем мой несмышленыш, который спит не тогда, когда все остальные люди, и торчит в ночной рубашке у своей мамы в такой час. Фелиси, осторожней, не дергайте за волосы. Иди к себе, мой дорогой: или оденься, или ложись, сегодня суббота, и у меня мало времени. Как ты думаешь, уважали бы тебя хоть немного твои читатели, застав в таком виде в это время?
По субботам папа читал лекции, и обедали у нас на час раньше обычного. Это небольшое изменение в распорядке дня делало для нас субботу особым и довольно-таки приятным днем. Каждый знал, что час обеда близок и он имеет полное право на омлет и бифштекс с картофельным гарниром в то время дня, когда обычно приходится лишь мечтать о них. Кроме того, наступление субботы было одним из тех скромных событий, которые для людей с размеренным образом жизни составляют всю их радость, поглощают все их внимание, а то и весь запас ума и изобретательности, в избытке присущий провинциальным семьям и, как правило, остающийся невостребованным. Суббота была постоянной, неистощимой и излюбленной темой разговоров в семье, и если бы кто-нибудь из нас обладал даром слагать эпос, суббота непременно стала бы сюжетом какого-нибудь цикла. Бретонцам доставляют истинное удовольствие лишь песни, в которых воспеваются подвиги короля Артура, так и мы: шутки с субботней тематикой были единственными, которые могли нас по-настоящему развеселить, поскольку в них было нечто, так сказать, национальное, что помогало нам обособиться от чужаков, варваров, то есть всех тех, кто по субботам обедал в тот же час, что и в остальные дни недели. Удивление человека, не знающего о заведенном у нас порядке, пришедшего к нам в субботу по делам и заставшего нас в первой половине дня за обедом, было одним из самых частых предметов наших шуток. А Франсуаза несколько дней подряд потом все смеялась. Мы были совершенно уверены, что там, где в силу вступает братство, основанное на столь исключительном патриотическом чувстве, как любовь к местному обычаю, сколько ни шути, всегда попадешь в точку и вызовешь благожелательную улыбку у окружающих; поэтому мы даже нарочно назначали посетителям обеденное время, провоцировали смешную сцену, предугадывали забавный диалог, подогревали изумление непосвященного. Например:
— Как! Всего два часа дня? Я думал, уже больше.
— Ну да, вас ввела в заблуждение суббота.
— Погоди, мама, еще вопрос: предположим, мы незнакомы или тебе невдомек, что в печати должна появиться моя статья. Заметила бы ты ее? Мне кажется, вот это место не читается.
— Как же можно ее не заметить, дурачок? Да это же первое, что бросается в глаза! Целых пять колонок!
— Да, господина Кальметта{192} это утомит. Он считает, что подобные публикации плохо смотрятся в газете — читателям это не интересно.
Тут мамино лицо приняло озабоченное выражение.
— Зачем же ты это написал? С твоей стороны это некрасиво: он так добр к тебе, и, кроме того, пойми, если это не понравится и газета получит плохие отзывы, он больше к тебе не обратится. Может быть, следовало что-то снять…
Мама берет в руки газету, за которой посылала специально для себя, чтобы не просить мой собственный экземпляр.
Небо помрачнело, в камине загудел ветер, унося мое сердце на берег моря, где бы мне хотелось очутиться; и тут, переводя взгляд на «Фигаро» в руках мамы, выискивающей, чем в статье можно было бы поступиться, я увидел не замеченное мною раньше сообщение: «Шторм. Со вчерашнего вечера в Бресте дует шквальный ветер. Корабли в порту срывает с якорей и т. д.».