Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И вот однажды ночью я бежал. Я отогнул проржавевший от испражнений прут в углу и, обдирая шерсть, выполз на волю. Моя подруга была толще меня и не смогла последовать за мной. Она визжала и звала меня обратно, но, косым бликом мелькнув под фонарями, я исчез в клубке переулков, подступивших к самым воротам моей тюрьмы.

Я бежал в Ариана-Вэйя, и никто не мог бы остановить меня. На бегу мои отсыревшие за год мысли со скрипом чертили шаги размышлений. Вырвавшись из навязанного мне правила, я становился нежелательным исключением. Помочь мне могло только совершенно новое правило, и обычный путь поиска к нему не вёл. Я стоял посреди бездонной пучины мрака и вспоминал, как вошло в меня понятие Ариана-Вэйя. Откуда оно? Где я про него услышал? И так, копаясь в груде пергаментов моей исполнившейся судьбы, я приблизился ко дню женитьбы на Магдалине. Возникли цветущие деревья на берегу холодного и быстрого ручья. Огромная

жёлтая луна, казалось, сидела на противоположном конце стола и качала нам своей прозрачной головой. И вот под нестройные крики друзей и блеск бенгальского огня в их руках из-за поворота ручья выплыл маленький лакированный парусник. На борту его большими золотыми буквами было выложено название «Магдалина», а на среднем парусе красным готическим шрифтом «Виктор».

«Как ты думаешь, куда он поплывёт?» — провожая глазами кораблик, спросил я старого поэта Цинцара, сидящего под деревом на маленькой скамеечке. «В Ариана-Вэйю, — ответил он, улыбаясь. — Другого пути у него нет».

Старая негритянка Ночь, поворчав ещё немного за моей спиной, убралась в свой прохладный дом, и её дочь, мулатка Раннее Утро, замелькала босыми ногами на окраинных улицах города, в который я пришёл. Я брёл, опустив голову и нудно переставляя лапы, когда тонкая верёвочная сеть превратила землю под ними в удивлённое лицо неба.

Меня привезли в больницу. Как я узнал из разговоров тащивших меня санитаров, моё сердце должны были пересадить человеку, умиравшему от обилия богатств и власти.

Я не сопротивлялся два дня спустя, после поимки, когда меня потащили в операционную и кожаными ремешками пришнуровывали к столу под зонтиком нестерпимо сиявшей лампы. Последнее воспоминание, оживившее мои нервы, были слова женщины ниоткуда: «Тому, кто находится в Калимере, Ариана Вэйя не нужен». И я заснул, усыплённый хлороформом, рядом с человеком, которому должен был отдать своё сердце и который освобождал меня от тела, пронзённого мизинцем Магдалины.

Когда я открыл глаза, меня ожидал новый мир. Он пел свою дивную песню в колышащихся зелёных ветвях деревьев, в юрких жгутах дневного светила. Я слушал гудящие над окном шершавые провода, наполненные терпким и жгучим электричеством…

Я, как маленький ребёнок, взвешивал каждую пылинку, пролетающую мимо носа, и хохотал, широко разинув беззубый рот.

Дни тянулись долгим, томным праздником жизни, и скоро мне стало казаться, что я начал понимать язык всего сущего на земле.

Белая птица под окном напела грустную историю о том, как умерла одна девушка, и своей беспомощной любовью мучила возлюбленного со дня их расставания. А однажды она уснула… Но тут мне стало так грустно, что я громко зарыдал, и птица улетела.

Выписываясь из больницы, я узнал, что мне 62 года и во время моего лечения, чтобы я не испытывал глубоких потрясений, ко мне не пускали моих жён, которых общее число было двадцать шесть.

Я вошёл в дом, грозная роскошь которого утомила меня с первого взгляда. Суматоха продолжалась весь день, и я был принуждён отвечать на приветствия шумной толпы родственников, челяди и целовать подряд всех двадцать пять женщин потому, что двадцать шестая отправилась на покаяние в святые места. Среди стеклянных арок, причудливых зигзагов белых переходов и кружев веранд можно было легко потеряться, что я и делал в первые дни. Но вскоре я нашёл тихий уголок возле чудесного мраморного бассейна с фонтанчиками, из которых била разноцветная и ароматичная вода. Я сидел здесь в тени финиковых деревьев с попугаем на ручке камышового кресла и ни о чём не думал. Пёстрой лентой разворачивалась жизнь города возле стен моего дворца, а я сидел в лёгком сумраке кальяна и учил разговаривать попугая. Одно меня беспокоило — я молодел. Уже исчезла седина на голове, и вместо редких волосиков надо лбом колосились густые каштановые заросли. Мои старческие глаза утратили жидкий потусторонний блеск и сверкали брызгами только что отшлифованного бриллианта. Уже добираясь до заветного места, я не ступал на каждую ступеньку прозрачной лестницы, кольцами ниспадающей к бассейну, а прыгал через три-четыре сразу. Я больше не вспоминал о прошлом. Оно стиралось во мне по мере роста волос на голове. Круг повторений надорвался, и жизненная энергия неба несла меня по новому руслу. Меня тревожили картины невольничьих рынков, безумные крики лошадей и звон кривых сабель на ступенях лестницы, ведущей в чужой гарем. Я с удовольствием отметил, что начисто забыл язык, на котором говорили моряки с кораблей, приплывавших откуда-то с севера.

Как-то, заснув после обеда, орошённого душистым цветочным вином, я увидел удивительный сон.

Будто бы я живу в уродливом городе, с крышами, чёрными от дождей и туманов. Я беспечно молод, и хожу в грубой и неудобной одежде,

которая не защищает от вечного холода, застрявшего между стен из дикого камня и железа узорчатых окон. Будто бы у меня всего одна жена, которую я люблю неизвестным мне теперь чувством. В хрустальный осенний день, страшно поссорившись по причинам ревности, мы ехали на мотоцикле, который вела жена. И вот, будто бы не рассчитав поворота на Приморский бульвар, мы разбились насмерть на ограждающей его чугунной решётке. Я ясно видел дымные космы пламени, вцепившиеся в наши неподвижные тела, пронзённые копьями ограды, испуганные крики сбежавшихся прохожих…

Этот сон так встревожил меня, что два дня после него я ходил сам не свой. Но потом забыл его.

Покой оглушил меня.

Но однажды струи из фонтанчиков сошли со своего вечного пути от страшного грохота, наполнившего сонный двор, и забрызгали мою одежду. Это вернулась с покаяния моя двадцать шестая жена. Она остановила мотоцикл с противоположной стороны бассейна, и, стаскивая на ходу чёрные кожаные воронки перчаток, бежала ко мне.

Я не скажу вам, что увидел я в её глазах и лице. Для вас это не важно. Но какой-то страшный ужас овладел мной. Череда странных состояний и не испытываемые раньше ощущения повалили меня на мозаичный, горячий от солнца пол. Я лежал, свесив голову в бассейн, и видел, как в нём смешиваются разноцветные струи двухсот фонтанчиков. А из-под клубов дымящихся красок выплывал маленький лакированный кораблик с неразборчивой красной надписью на снежных парусах.

Через два дня я продал свой огромный дом и деньги распределил поровну между всеми жёнами, которых отпускал на триста шестьдесят шесть сторон света. Я не дожидался ни от кого ни объяснений, ни упрёков, ни благодарности.

Я бежал ночью, и солнце встретило меня возле крошечного рыбачьего посёлка в дюнах. Я шёл с попугаем на плече и не слышал, как мальчишка, сидящий верхом на перевёрнутой лодке, спросил густобородого мужчину: «Дед, а ты бы рискнул в сто шестьдесят лет шляться по пыльной дороге в июне?»

В моих ушах стоял стеклянный звон раковин, колышущихся в изумрудных волнах единого моря, а попугай возле уха хрипло орал: «Тому, в ком находится Магдалина, двадцать шестая жена не нужна… Тому, в ком находится Магдалина, двадцать седьмая жена не нужна. Тому…»

1975 г.

Неси этот груз

То, о чём человек страстно мечтает, случается не тогда, когда ему этого хочется или невыносимо нужно. «Оно» приходит незаметно, тихо, когда ты удовлетворён и спокоен. Приходящее кажется мелкой, незначительной деталью. И только спустя положенное количество лет или зим, мы понимаем, что это было настоящее счастье или настоящее горе. История, которая строка за строкой рвётся из-под моей брызжущей анилином авторучки, переносит меня в мир незначительных событий, происходящих ежедневно здесь, там и всюду. Мы настолько привыкли к ним, что многие из них умирают в нас прежде, чем умрём мы сами. А некоторые, начавшиеся «под сурдинку», переживают нас.

Живёт, скажем, в Ленинграде, в одном из новых районов города, молодой дирижёр Юрий Андреич Кальварский. Работал он в одном почти что уважаемом оркестре, который издавна славился своими авангардными традициями. Вот, например, бралась какая-нибудь почётная русская песня и после долгих репетиций, собачьей ругани до свиха челюсти превращалась в разухабистый мотивчик с шлягерными повывами саксофонов. Впрочем, настоящие шлягеры у Юрия Андреевича почему-то напоминали почётные русские песни. Между нами говоря, хотя популярность оркестра была довольно высокая и выступал он в вполне приличных заведениях и концертных залах, многим критикам он напоминал попросту ресторанный оркестрион.

Однако совсем не так обстояло дело с личной жизнью Юрия Андреича. Вернее, не совсем так. Во-первых, внешне он был явно замечательной личностью. Это чувствовали все музыканты и сослуживцы дирижёра, не говоря о скрипачке Маше, о которой, однако речь ниже. В свои двадцать восемь лет он был высок и худ. Волосы длинные, вьющиеся, до плеч. Лицо умное, с мужиковатым носом, и, в общем, чувствовалось, что это — не порода, но талант. Практическое музицирование давало мало представления о богатствах его души, но глаза сияли дивно, а речь подтверждала, что ему не чужд дух критиканства, и высокое искусство, конечно, плачет по нём, слыша его разговоры об эксперименте тембра, атонировании, додекафонической экспрессии и пр. Он дельно рассуждал об «Иисусе суперзвезде», ничуть не туманно о психоделии рождения живой музыки. Имел он даже некую теорию, которая отрицала вживание в музыкальный образ, а предписывала следование чутья артиста его внутренней песне, а из столкновений песен-людей и песен-событий вытекала, по его мнению, та истинная химия музыки, которая называлась жизнью.

Поделиться с друзьями: