Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ужасный край чудес!.. [54]

Хорошо сказано. «Геометрическое» замечание: край, периметр империи тем уже хорош, что не так пуст, как ее сердцевина. Он (чертеж) чудесен, край его ужасен.

Население южного края Пушкиным большей частью выдумано, как наполовину выдуман поэтом и сам этот юг. Он у Александра одновременно античный (таврический) и турецкий, из времен Мехмета IIЗавоевателя. Таковы и персонажи. Чего стоят одни бродящие в виду Кавказских гор увядшие безымянные юноши, осужденные на тайные муки Кипридой? Такие же, как он, столичные скитальцы, или это здешние герои, закутанные вместо сюртуков и плащей в шкуры варваров?

54

54

«Я видел Азии бесплодные пределы, Кавказа
дальний край, долины обгорелы…
Жилище note 134 черкесских табунов, Подкумка знойный брег, пустынные вершины, Обвитые венцом летучим облаков, И закубанские равнины!»

Стихотворение июня 1820 года, не включенное Пушкиным в сборники основных его произведений. Пробы пера на юге, первые попытки связать в ссылке взгляд и слово.

Настоящее исследование не задается целью углубиться в поэтику Пушкина первых лет ссылки (только в обстоящее его пространство, видимое и невидимое, в котором угадываются некие сопутствующие стихам подсказки и «стереометрические» расшифровки). Нет, только дорожная оптика. Причем с акцентом на 1825-й год, в рамках данной темы представляющийся центральным: поворотный, меняющий времена и пространства и самое зрение поэта михайловский год Пушкина. Поэтому ранние поэмы, от «Руслана и Людмилы» до «Цыган», здесь могут быть только упомянуты. В них «стереометрически» интересно то, что они созданы в пространстве диалога: в них Александр непременно кому-то отвечает, кому-то вторит, с кем-то спорит. «Руслан и Людмила» пишется три года, с 1817 по 1820-й — в ответ «арзамасцу» Жуковскому. Пушкин пишет пародию на его «Вадима», которая пародия, в конце концов, вырастает в нечто гораздо большее и значительное, но так или иначе остается ответом на внешний импульс, высказыванием в режиме диалога. Также и «Кавказский пленник», «Братья-разбойники», «Бахчисарайский фонтан» вызваны следованием за Байроном. «Цыганы» есть возражение Байрону. Все это замечательная поэзия, которой, однако, необходим внешний пример. Она поэтически самостоятельна и одновременно «пространственно» зависима. Совсем не то начнется в Михайловском, в настоящей, глухой ссылке, в отсутствие всякого внешнего движения, но только вовнутреннем росте. Тогда явится другой Пушкин, способный опереться на самого себя и стать внешним примером для других.

Среди этих полупоэтических фантомов Пушкин блуждает четыре года. Явь у него мешается с романтической выдумкой: он поклонник Байрона, байронит, для которого творящееся в его собственной голове много важнее яви. Реальность допускается только в качестве рифмы к его скоро сменяющимся грезам. Все документальные несоответствия ранних поэм Александра оправдывает юг, счастливая Таврида, или скифская степь в окрестностях Кишинева, легитимности которой в глазах Пушкина много добавляет некогда сосланный в эти края Овидий.

Юг Александром додуман, рифмован с его же античными аллюзиями, — пусть так, но все же этот пушкинский юг полон. Герои его, смуглые обитатели Причерноморья, так же как и легкие его слова, подвижны, словно мальки на мели. Пушкин сам прежде них подвижен; таковы же и стихи его.

Траектория его скитаний рисует на карте крыло стрекозы, растянутое между грядами Кавказских гор и цыганскими шатрами в Молдавии; крыло без конца трепещет.

* * *

Между тем реальная, горячая история творится на его глазах; князь Ипсиланти поднимает в те годы бунт против турок, народ Греции поднимается на свое освобождение — одно только наблюдение за этим восстанием одушевляет Пушкина необыкновенно. Сам он грезит о другом восстании, русском, и оно как будто вокруг него закипает (в Южном обществе Кишинева) — и ни в одном, ни в другом толком не участвует. Александр между бунтовщиков, тех и этих, между слов горячего политического текста, но сам не бунтовщик, не слово — воздух между словами.

Воздух, сотрясаемый невидимым крылом стрекозы, трепещет рифмами.

В Одессе Пушкин много говорил с греками. Был разговор метафизический, как раз на тему легкости и тяжести слов.

Один из греков, Стурдза, потомок фанариотов, рассказал ему, как православие спасло греческий народ во время иноземного ига. Защитило, удержало в круге веры в то тяжкое время, когда христианскую Грецию окружила иноверующая пустыня. Тогда пение церковных служб в рифму ставило в этой пустыне храмы — невидимые, но слышимые, найденные в воздухе словом.

Пение в рифму ощутимо, на слух, замыкало воображаемое пространство.

В самом деле, рифма есть эхо. Эхо противостоит пустоте. Оно говорит о близкой защите, покрове: стене или своде храма.

Слово вместо пространства: здесь сказывается византийская традиция. Календари приписывают «изобретение» рифмы Константину Философу (Кириллу), просветителю славян. Называют и других авторов, но все сходятся в том, что рифма родилась в Константинополе.

Рифма, подарившая нам «слышимое» пространство.

Второй Рим был ментально (опасно) безбрежен, равно открыт на запад и восток. Эта открытость делала само его существование в чем-то неустойчивым, как будто проникнутым сквозняком — током времени, с запада на восток. Рифма хотя

бы на слух замыкала сквозящее со всех сторон помещение второй Римской империи: собирала мир словом, возводя по его краям границу из слов. Каменных, недвижимо тяжелых.

Возвышенная лекция Стурдзы удивила Пушкина. Архитектурой церковных песнопений он был не слишком увлечен. В то время он брал уроки чистого афеизма у заезжего британца; что такое храмы без стен, но в слове? В общем и целом на этот рассказ о плоти слова он (по крайней мере внешне) не обратил внимания: пушкинское слово было в тот момент не камень, но бег, глагольные рифмы, подвижные, воздушные фигуры.

К теме «тяжести» слов Пушкин вернется в Михайловском.

Пока же все длилось невесомо: он пребывал на пиру истории, в гостях у нее, был с нею и в то же время вне ее, и только скоростью легких своих стихов удерживал себя в ее порывистом пространстве.

* * *

Есть смутные сообщения, в которые чем больше погружаешься, тем меньше в них веришь, что все это время на юге Пушкин был занят мистикой и метафизикой истории, составлял философические таблицы, исторические расшифровки и пророчества. Будто бы его южные эскапады были только прикрытием сокровенной работы наблюдателя, а затем и расчислителя эпох. Что он, Пушкин, был таинственный, хладнокровный и всевидящий пророк, соединяющий помещения первого, второго и третьего Рима в едином надмирном видении. Что будто бы он возил с собой эти герметические таблицы, там и сям их перепрятывая, и перед тем, как покинуть юг, передал их на хранение казацкому атаману Кутейникову и его потомкам, завещав опубликовать их не ранее 1978 года (странная посылка, да еще с таким точным адресом). И они, таблицы, будто бы дождались заказанного года, чудесным образом открылись людям и должны были быть выставлены в городском музее Таганрога, и уже готовилась выставка пушкинской исторической премудрости, но в последний момент вмешались безбожные власти, забрали вещие таблицы и спрятали их в свои мрачные архивы-казематы, где они сгинули или пропадают втуне.

Все это звучит довольно странно. К тому же упомянут Таганрог. Он и без того отмечен показательной «александровской» историей. Здесь сгинул, пропал втуне Александр первый — царь. В том же доме, кстати, где, проездом через Таганрог, прежде царя останавливался Александр Пушкин. В Таганроге, точно в бездонном сундуке, хранится много тайн и еще больше мифов. Думаю, история с пушкинскими философическими таблицами — миф, притом новейший.

Я не против того, чтобы Пушкин составлял таблицы и шифры и возил их за дном дорожного баула. Это могло быть своего рода ученичеством, юношескими упражнениями, поверяющими мир арифметикой. Пусть будут атаман Кутейников и его потомки. Фигура Пушкина в принципе притягательна для подобного рода построений задним числом. Мысль о другом: пушкинское существование в то время более напоминало сито, нежели мешок с тайнами. Время текло сквозь него и в нем особо не задерживалось. Главным приемом Пушкина той поры по отношению к времени был бег рядом с ним, параллельно с ним (таковы его южные рифмы) и все же, в этом скором движении, — вне его.

Очередное тому доказательство: очередной подзатыльник от властей, после которого поэт покатился обратно — с юга на север, вверх по тому же осевому меридиану, по которому он в 20-м году свалился по карте вниз.

Теперь помчался вверх. Где его многомудрые таблицы, где тяжесть пророка и ведуна? Пушкин еще обезвешен. Это теперь мы видим вместо Пушкина бронзовый памятник, тогда же он был — Сверчок.

* * *

Очерк о его южных странствиях здесь выходит короток, потому что в настоящем контексте они составляют предварительный разбег для путешествия куда более важного, не внешнего, но внутреннего, невидимого. Пока длится подготовка к нему; обратная дорога, согласно «геометрическому» принципу, также как и первая, вся есть убывание пространств.

Пушкин движется на север сужающимся, убывающим, ужасным коридором: «пространство» моря — «плоскость» степи — «линия» северо-западной (той самой, никакой) дороги — «точка» Михайловского.

IV

Дошед до этой крайней точки, после четырех лет движения Пушкин остановился. Тяжелее испытания, чем это торможение в Михайловском, трудно было придумать.

Он не просто переехал с юга на север — он почти исчез.

Всего тяжелее было убывание дружеского круга, который поставлял ему эхо для его стихов, без которого они теряли смысл, тускнели, угасали. Еще один символ точки: Пушкин остался один. Все, с кем он праздновал и спорил, от кого бесился, над кем насмехался, в кого был влюблен (безуспешно, игрово), остались за спиной. Он вернулся на север — только не в Питер, а в Псков: дьявольская разница.

Опять он угодил в болота и между ними унылые плоскости унылой земли. Туда, где некогда несколько лет тому назад (по дороге несколько дней) ему было так худо, что перо не вывело ни слова.

Здравствуй, север! Имя тебе ноль (по Кельвину). Только и жизни здесь, что лечь под рябиновый куст и замерзнуть: сколько это выйдет минут по расчислению философических таблиц, спрятанных в сундуке атамана Кутейникова?

Александр, остановивший свой скорый бег в Михайловском, всерьез ждет здесь близкой смерти.

Поделиться с друзьями: