Провинциальное развлечение
Шрифт:
Между тем ее собственные были для нее предметом самых неусыпных забот. Обладая железным здоровьем и способная прожить сотню лет, она тщательно наблюдала за своими малейшими недомоганиями, так что самое незначительное и самое мимолетное из них приобретало для нее крайнюю важность. Она без конца рассуждала о нем. Достаточно было маленького расстройства желудка, простой тяжести в голове, чтобы по всему дому разнеслась весть об этом и все в нем были поставлены на ноги. Весь город немедленно оповещался о болезни. Известие распространялось из дома в дом, и скоро знакомые начинали прибегать за новостями. Все сколько-нибудь уважаемые обыватели П. сменяли друг друга у двери. В эти дни колокольчик не переставал дребезжать. В таких случаях Мариэта оставляла свою плиту и никому не уступила бы обязанности повергать в тревогу или обнадеживать посетителей, что она исполняла соответственно настроению момента, то пожимая плечами, словно речь шла о какой-нибудь причуде ее госпожи, то, напротив, корча самую жалостливую рожу и вытирая глаза углом передника. После каждого звонка нужно было подняться к тетушке и сообщить ей имя звонившего или звонившей. Она получала огромное удовлетворение от числа посетителей и проявляемого ими рвения. Она видела в этом доказательство значительности места, которое она занимала в городе. Но если простое недомогание вызывало такой живой отклик, то что будет, если случится настоящая болезнь? Что касается смерти, то моя тетушка не сомневалась, что она будет целой катастрофой и, несомненно, повлечет за собою общественный траур. Но об этом печальном событии тетушка
Напротив, она охотно выслушивала вести о смерти кого-нибудь из ее знакомых. Это казалось ей столь естественным, что она принимала новость с безразличием, которое граничило с бесчувствием и способно было даже внушить мысль, будто она испытывает от этого некоторое удовольствие. Смерть бывала для нее, скорее, предметом любопытства, чем сочувствия и сожаления. Она требовала, чтобы ей докладывали с самыми малейшими подробностями все обстоятельства каждой такой смерти, и долго рассуждала на эту тему. Как бы ни были эти обстоятельства мучительны, неожиданны, прискорбны, тетушка всегда находила их своевременными и справедливыми. Разве мы пребываем в этом мире не для того, чтобы страдать в нем и из него исчезнуть? Это закон природы, и ей казалось правильным, чтобы другие подчинялись ему. Эта удобная философия освобождала ее от всякого сокрушения. Она держала речи о покорности провидению и о почтении к божественным предначертаниям. Закончив их, она не пренебрегала воздать покойному почести в тех именно размерах, какие были им заслужены. Кстати говоря, отец часто пересказывал мне, смеясь до слез, надгробные речи, которые с таким искусством произносила моя добрейшая тетушка Шальтрэ. Они отличались у нее отменным красноречием и еще более отменным знанием странностей, смешных сторон, недостатков, пороков и других особенностей покойного. Было необычайно занятно слушать, как обнажается его характер и его поступки с изумительною мелочностью и изумительною беспощадностью. В таких случаях моя тетушка вознаграждала себя за сдержанность, которую необходимо выказывать в обществе и которую ей приходилось соблюдать, но теперь безнаказанность развязывала ей язык. Вот почему эти лица, которых при жизни она не осмелилась бы подвергнуть никакой критике и которых на том основании, что они были жителями П., она наделяла всеми добродетелями и всеми положительными качествами, — эти лица, ставши покойниками, приобретали свой истинный облик. Благодаря моей тетушке, они подвергались чудесному превращению. Они вдруг появлялись в своем истинном виде. Едва только они окоченевали, как моя тетушка делала им похоронный туалет, стирая с них румяна и всякие прикрасы, удаляя разные безделки и пустячки и выставляя их перед глазами всех в их ничтожестве и их наготе.
Эти панегирики наизнанку очень ценились в П. и пользовались всюду самым благосклонным приемом. Если имела место чья-нибудь кончина, то, по воздании первого долга покойнику и его семье, представители местного общества собирались у тетушки Шальтрэ, чтобы побеседовать о событии и выслушать мнение тетушки о покойнике. Это было угощение, которым никто не пренебрегал. Тетушку находили в салоне сидящей в вольтеровском кресле с вязаньем в руках. Образовывался кружок. Не прерывая своей работы, тетушка руководила разговором, который понемногу организовывался и приобретал определенность. Это разделывание покойника по косточкам составляло род похоронного ритуала, который совершался неукоснительно и в котором священнодействовала по всем правилам моя тетушка Шальтрэ. Каждый уходил очень довольный ею и собою, с чувством, что город П. имеет в лице моей тетушки человека во всех отношениях замечательного, отличающегося удивительною правильностью суждений. Эта столь сурово критическая оценка поступков и характера покойника или покойницы не препятствовала моей тетушке благочестиво присутствовать на похоронах, церемониал которых был в некотором роде открыт ею накануне.
Присутствие на церемониалах было главным занятием г-жи де Шальтрэ наряду с ее благочестивыми упражнениями. В самом деле, моя тетушка отдавала визит только Богу. Это было единственное отношение, заставлявшее ее выходить из дому. Ее видели на улице, только когда она шла в церковь, в которой она не пропускала ни мессы, ни вечерни, ни молебна. Эта пунктуальность была поводом для многочисленных приветствий, которыми сопровождался ее путь. Особенно торжественными бывали выходы моей тетки от большой мессы. Ее ожидали на паперти нескончаемые приветствия с поклонами и целованием руки. Иногда вся группа провожала ее до самой двери ее дома, у которой частенько раздавался звонок колокольчика, потому что, если моя тетка никого не посещала, она почти каждый час принимала какого-нибудь посетителя, являвшегося засвидетельствовать ей свое почтение. Такое поведение моей тетушки было обусловлено одним твердо усвоенным ею после смерти ее мужа принципом. Но если г-жа де Шальтрэ ни при каких обстоятельствах не делала визитов, она не отказывалась от записок, которые отправляла адресатам через Мариэту. Эти записки были знамениты в П., и получатели обменивались ими, как некогда посланиями г-жи де Севинье. С них снимали копии. Я сказал уже, что моя тетушка была местного знаменитостью, что не мешало ей быть очень доступной. Дверь ее оставалась всегда открытой, за исключением дней болезни и лечения, да, впрочем, и в эти дни некоторым привилегированным был открыт доступ к тетушке. Все, кто обладал в П. каким-либо значением, по меньшей мере, один раз в неделю бывали в салоне тетушки и дергали за оленью ножку. Небольшое число избранных пользовалось правом ежедневного визита. Люди, на долю которых выпадала эта честь, исполнились справедливой гордости, но не дай Бог им пренебречь этой честью — они боялись даже подумать об этом: моя тетушка ревниво наблюдала за ними, и эта короткость рассматривалась ею как знак величайшего внимания.
Я мог бы прибавить еще много штрихов к этому портрету тетушки Шальтрэ, заимствуя их из повествований моего отца и рассказов матери. Есть и такие, которые были подмечены мною самим во время моих детских посещений П. Дети умеют наблюдать, хотя не производят впечатления наблюдательных существ. Уже в ту пору моя тетка вела описываемый мною образ жизни, о котором отец мой, после ссоры, происшедшей между ним и его сестрою, продолжал получать известия. Я думаю, что у него осталось несколько знакомых в П., с которыми он состоял в переписке. Как бы там ни было, он частенько говорил о тетушке Шальтрэ то с моею матерью, то со мною. Ссора с сестрой огорчала его, и он сожалел о ней, потому что, несмотря на серьезную, вероятно, обиду, лежавшую в ее основе, он сохранял привязанность к своей сестре. Эта привязанность бывала даже иногда поводом разногласий между отцом и матерью. Мать недолюбливала своей золовки, подсмеивалась над нею и называла ее «старой эгоисткой», «старой психопаткой» или, в лучшем случае, «старой оригиналкой». Отец протестовал против этих названий, впрочем, без особой настойчивости. Он признавал за своею сестрою «некоторые качества», но не мог точно определить, какие именно. Тогда мать пожимала плечами, отец же, в свою очередь, упрекал ее в легкомыслии, в нежелании понять уродливостей существования, обусловливаемых жизнью в провинции со всей ее узостью. Матери моей, родившейся и воспитанной в Париже, в среде очень живой, очень подвижной, где все изменяется и непрестанно обновляется, были очень чужды все эти нравы и привычки маленького провинциального городка, и она не могла не находить их вздорными. Но если атмосфера таких городков для некоторых является удушливою, то других, напротив, она, так сказать, консервирует и, слепивши их на свой лад, навсегда сохраняет их такими. Моя тетушка Шальтрэ была одним из примеров такого мумифицирования. На нее нужно было смотреть как на причудливый семейный фетиш. Нужно обладать незаурядною индивидуальностью, чтобы не дать этой среде засосать себя, и мой отец признавался, что сам он, будучи окружен ею, не сумел бы защитить себя от ее обезличивающего и нивелирующего действия.
Это
признание раздражало маму. Она ни за что не соглашалась поверить, что, даже живя в П., она и отец обратились бы в ограниченных маньяков, комизм которых помогал ей переносить скуку ее вынужденных пребываний в П. Несмотря на свою снисходительность и мягкость, она находила чрезвычайно резкие и язвительные штрихи, описывая маленький мирок П. Обычное ее равнодушие к людям и к предметам сменялось сарказмом, и она употребляла тогда такие забавные выражения, что отец забывал все свое негодование и принимался звонко хохотать. Все же он иногда упрекал себя за то, что не исполнял своих обязанностей по отношению к сестре и продолжал оставаться вдали от нее… Признаюсь, что эта разлука была для меня совершенно безразлична. Тетушка Шальтрэ занимала мало места в моих мыслях. Я был в том возрасте, когда старые люди не интересуют нас. Мои пребывания в П. редко всплывали в моей памяти. Воспоминания детства были еще слишком близкими для того, чтобы казаться мне сколько-нибудь заманчивыми. Как раз в конце одного из разговоров, темой которого служила тетушка Шальтрэ и который заканчивался обыкновенно дружескою перебранкою между матерью и отцом, у отца моего обнаружились первые симптомы болезни, которая очень скоро после этого унесла его. В этом маленьком споре отец, обыкновенно очень учтивый, проявил необычайную раздражительность. Вскоре мы узнали, увы! что это изменение характера означало начало болезни. С этого момента состояние моего отца стало быстро ухудшаться, и роковая развязка не заставила долго ждать себя. Мать мужественно перенесла утрату, но здоровье ее, и без того слабое, было подорвано, и два года спустя она умерла от острого воспаления легких. В двадцать семь лет я оказался сиротою и мог строить жизнь по собственному усмотрению. У иных людей такое положение служит живым стимулом к работе, к деятельности. Ставят паруса и поспешно устремляются к избранному роду деятельности, к намеченной цели. У меня, однако, не появилось этого напряжения воли, этого чувства желанных реальностей. Я остался в состоянии ожидания, нерешительности, о которой я уже говорил и которое помешало мне попробовать свои силы в какой-нибудь карьере, какой-нибудь профессии, избрать себе какое-нибудь занятие. Это отвращение не было поколеблено настояниями моего отца. Я прибегал к тысяче уловок, чтобы оставаться праздным. Когда отец умер, ничто в моей жизни не изменилось.Смерть отца послужила для меня поводом вступить в переписку с тетушкою Шальтрэ. Я сообщил ей печальную новость и, лишившись матери, равным образом известил ее о большом горе, постигшем меня. На эти уведомления тетка ответила чрезвычайно любезными письмами. Она не свидетельствовала в них никаких нежных чувств ко мне, но она выказывала по отношению ко мне много вежливости; она не обнаруживала, впрочем, никакого желания видеть меня или возобновить отношения со мною. Я сам не чувствовал никакого желания делать это. Когда я возвратился из предпринятого мною тогда довольно продолжительного путешествия, жизнь моя понемногу организовалась и стала тем, чем она была. Я не раскаивался, что избрал эту жизнь, хотя и предвидел ее последствия, которые лишены были всякого блеска. Когда мне минуло сорок лет, я был, что называется, «выжатым лимоном». Разорен, дом продан, обстановка разошлась по магазинам, без профессии, без проектов — вот каким был я в тот вечер, когда поезд уносил меня в П. И через несколько часов я окажусь перед лицом моей тетушки Шальтрэ…
Когда поезд остановился на валленском вокзале, я приложил лицо к окну. Занимавшийся день был печальным и серым осенним днем. Вокзал почти в неприкосновенности сохранял свой прежний вид, и я легко узнал его, несмотря на значительное расширение, которому он подвергался и которое было вызвано промышленным развитием города Валлена. Зал ожидания и буфет занимали прежнее место — тот самый зал ожидания, где мы усаживались когда-то и где я дремал на старых креслах, обитых зеленым бархатом; тот самый буфет, где я глотал, обжигаясь, чашку черного кофе… Ничто из этого не изменилось, но рядом построили обширную товарную станцию. Валлен был важным торговым центром, его заводы работали полным ходом. Валлен! При мысли о нем внезапное искушение появилось у меня. Выскочить из вагона, оставить в покое П. и тетушку Шальтрэ, остаться в Валлене, найти себе место, приняться за работу, начать сначала свою жизнь, с энергиею, с волевым напряжением, с упорством, умом! Я был еще полон сил, не стар, не идиот и не дурак. Мне, наверное, удастся вывернуться. Будет тяжело, но я, по крайней мере, буду жить среди живых, тогда как в П. я похороню себя среди теней в призрачном кукольном существовании. В Валлене у меня будут невзгоды, я буду бороться, страдать, но я буду жить… Остаться в Валлене — значит поступить разумно, мудро. Спасение было передо мною: неужели же я упущу его? К тому же разве в Валлене не было г-на де ла Ривельри, с которым когда-то был близок мой отец, г-на де ла Ривельри, который занимал там пост в судебном ведомстве? Отец восхвалял достоинства своего друга, человека умного и обязательного. Он поймет меня, поможет мне. Картина возможной жизни вставала передо мною, жизни, полной деятельности и энергии. В моем распоряжении было несколько минут, чтобы решиться. Если я дам поезду тронуться, тогда все кончено, отрезана эта последняя возможность…
Еще и теперь я плохо отдаю себе отчет в том, что остановило меня: какая-то тайная и могущественная сила, какая-то боязнь, робость, какой-то недостаток энергии, паралич воли. Я видел, как я схватываю свои чемоданы, выскакиваю из вагона; я видел, как поезд трогается, удаляется, исчезает; я ощущал под своими подошвами асфальт платформы; я вдыхал холодный осенний воздух, насыщающий его запах утра и угля. Я представлял себе улицы Валлена, группы рабочих, направляющихся на заводы, служащих, идущих в свои конторы. Я смешивался с ними, я становился одним из них, и все же я не трогался с места. Время проходило, я чувствовал, как драгоценные минуты протекают, и я чувствовал в то же время свою слабость, точно каждая из них вытекала из моих открытых жил. Итак, никто не придет ко мне на помощь; никто не возьмет меня за руку! Вдруг мне показалось, что что-то развязывается во мне, что ко мне возвращается способность движения. Слишком поздно. Поезд трогался: я видел, как перемешиваются предметы. Когда мы миновали вокзал, передо мною вдруг предстал Валлен, с его старыми валами, трубами его заводов, его дымами. Задыхаясь от волнения, я упал обратно на скамейку.
Я принялся медленно вытирать пот, который смачивал мой лоб. Великое спокойствие нисходило на меня. Огромная пропасть разверзалась между тем, что было моим прошлым, и тем, что должно было стать моим будущим. Валлен казался мне более далеким, чем Пекин или Тимбукту. Что же касается Парижа, то он был расположен точно на другой планете. Отныне я принадлежал какому-то неясному миру, которого я совершенно не представлял себе. Я оставлял далеко позади себя то, что было моим я. Я чувствовал себя оторванным от него, как если бы нож человека из Булонского леса перерезал все нити, привязывавшие меня к моему прошлому, как если бы прежнее мое я лежало бездыханным трупом на дорожке у озера. Я действительно представлял себя мертвецом. Мне казалось, что я равнодушно склоняюсь над этим трупом, который был раньше моим живым телом. Я был точно в оцепенении. Какое мне было теперь дело до того, что может случиться со мною? Я хотел бы навсегда остаться в этом вагоне, все равно в каком положении, уносимый им все равно куда.
Я довольно долго пребывал в этом состоянии одеревенелости. Может быть, даже я задремал. Я закрыл глаза. Однако понемногу ко мне вернулось чувство действительности, а вместе с тем приторное ощущение скуки. Сейчас мне нужно будет встать с этой скамейки, снять свои чемоданы с сетки, покинуть вагон, делать телодвижения, говорить. Сейчас я буду в П. и вслед за тем предстану перед моею тетушкою, после того как дерну оленью ножку колокольчика. Мысль об этом вызвала в моем уме воспоминание, которое я сохранил о ней. Я увидел высокую, костлявую особу, ее жиденькие седые волосы, услышал сухой шум ее вязальных спиц. Вряд ли она очень изменилась. Впрочем, она говорила о своих недугах в письмах, которыми мы обменялись во время переговоров, закончившихся нашим странным соглашением и нашим удивительным сожительством.