Провинциальный человек
Шрифт:
— Как-то баушка Катерина говаривала: мне, мол, уж девятый десяток пошел, а я это винишко так и не пробовала. Так и не знаю — то ли горько оно, то ли сладко? — Соседка смеется. — А я ей, знашь, че ответила? Оно, говорю, не горько, не сладко, оно, баушка Катерина, сильно солено. На ведро соли ведро воды — вот и будет вино. — Соседка смеется, даже забыла про чай. Чашка стоит на столе, как беспризорная...
— Ну и поверила баушка?
— Еще че. Ты, говорит, Васонька, надо мной не хохочи. Мы уж люди не ваши, мы уж небесны. Я ведь уж все манатки свои собрала да че-то подвода за мной не приходит. Вот оно как, Федорович. До последнего часу была в своем уме Катерина Егоровна. Это надо понять.
— Да я понимаю.
— Ой, парень, не говори. На прошлой неделе я у ей на могилке гостила. А крест-от совсем худой. Неуж тебе не поправить?
— Вот подсохнет немного — поправлю. А пока грязно, в бору не пройти.
— Так я тебе дам резиновы сапоги. Аха? Че молчишь?
А что
— Нынче кладбище-то вовсе не огорожено. Скотина ходит по могилкам, рушит копытами... Ой-е! Когда это было-о? Стыдобушка. То ли совесть народ потерял, то ли совесть нас потеряла? — Соседка смотрит на меня вопросительно, щеки подрагивают. — Мама, бывало, скажет мне: «Васонька, как умру — дак не забывай. Приходи на могилку да содержи ее. Потом дети твои так же к тебе придут». А нынче — не то. Не то, Федорович. Вон на прошлой неделе Николая Павлова схоронили. Ему — сорок восемь всего, а мать живая осталася... Да како же теперь житье? Некому воды принести, в магазин сходить. Баба-то его, как закопали, села да уехала. И деток с собой забрала.
— Николай умер? — вздрагиваю я. — Отчего? Болел?
— А не знаю — болел, не болел. Сердце, говорят, разорвало. Оно ведь все к сердцу. Сам знаешь — детство-то како было у Кольки. По миру ходил, на кусочках... Бывало, зайдет к нам да встанет к порогу, а сам кулачком водит возле пупа, да че-то помыркивает. Моя мама-покойница спросит: «За кусочком, Коля, пришел?» Он головой мотнет: за кусочком, мол, за кусочком. А мама моя расстроится да обхватит его в беремя: «Ой, Коля ты, Коленька! Мы же сами хлебца чистого не видали, может, хоть лепешки картовной попробуешь?» Он опять головой замотат, обрадуется. Вот оно — дело-то. Так и в школу пошел — ни одеть, ни обуть. Хорошо, учителя два рубашонки где-то достали, да, поди, со своих ребятишек сняли, а на Кольку одели... — Соседка схохотнула и на меня в упор посмотрела. — А он че тогда выдумал. Он их сразу, обе рубахи, одел да по всем оградам — айда. А сам хохочет: «В двах рубах, в двах рубах!» Ну, понятно, что хвастатся. А худоязыкой был — го-о-спс-ди! Да что говорить — сирота, сук-отломыш. Отца-то когда убили, он еще в люльке болтался. Да и после войны жить не легче. Все нехватки да недостатки. То одного нет, то другого. Кака же Кольке учеба? Это у тебя мама грамотна, в трех местах прирабатывала, чтоб тебя накормить. Да баушка Катерина ночей не спала — и косила, и землю копала, и по дрова... Да че тут. А Колькина мать из больниц не вылазит — не приведи никому. И это с самой, считай, войны. Здоровья нет, дак не купишь. А теперь и вовсе зачахнет — без сына-то. Хорошо, хоть кума Григорий ее не бросат. Недавно огородчик поправил да поднял заплот. Она ему тройку дает: за труды, мол, за беспокойство. А он даже выпал с лица — нет и нет, ни за что...
— Да откуда он? Родственник Фалиным или так?.. — заинтересовался я и поближе подвинул стул.
— Не-е, Марусе — не родственник. А вот деду Петру племянник родной. Помнишь, по Береговой улице проживал старичок? Да еще налоги-то брал с каждой души?.. Неуж забыл? Пятачок — с каждой подводы, с прохожего. Он еще веревкой улицу перетягивал — горе с нами, со старыми. А молодой-то был — позавидуешь. Петро Вотин — первый мужик! Так у нас и считалося. А потом схоронил старуху и начал чудить. А как самому помереть-то — у всех прощенья просил. В пояс каждому кланялся — и старому, и малому. Правда, правда. Ты, поди, забыл, а я помню, мне не надо свидетелей. Схватит какого-нибудь парнишку за руку и целует ладошку — не отпускатся. А то деньгу начнет предлагать: обратно, мол, возьмите свои пятачки. Вот оно как... А потом сон, рассказывал, видел, како-то виденье. Будто бы Любава, старуха его, приходила и звала за собой. Переходи, говорит, ко мне, Петро Николаич, у меня места хватит, квартира больша да широка. И продуктов, мол, напасла, и постеля хороша. А через день и помер, царство ему небесно. Вот и получилась постеля. Умер тихо, во сне, поди, даже и не вскричал. Охо-хо... Ко мне Анастасия Еремеевна прибегат рано утром, а у нас на запоре ворота, дак она прямо в окно: «Васонька, ты не спишь?. Ведь дедушка Петро ночью убрался. Надо бы нам сходить. Добрый был человек...» А меня че просить — я любому покойнику помогу. Я его, значит, и обмыла и снарядила. Как вчера было, все помню до чутельки.
— К нему, говорят, сын приезжал?
— Неуж нет — приезжал. К живому-то не ехал, а к мертвому заявился. Еще бы час какой — и пусты были бы хлопоты. Он уж гроб-то догнал прямо на кладбище. Хорошо помню, как он весь упыхался. Вот оно так — догонять-то, опаздывать. Стоит тогда, бросат вниз песочек — и то ли пот с лица, то ли слезы...
— А потом уехал?
— А ты бы как? Ведь семья где-то, не баран чихал... Но все уж сделал по совести. Че осталось от отца — разнес по соседям, а домишко заколотил. Так и стоит теперь, если хошь — бери на дрова...
— Да зачем он? — удивляюсь я, но она как не слышит, Смотрит куда-то вправо и покачивает головой. — Пока живы да здоровы, все нам надо да надо, а помрем — не надо ниче...
Чай уже наш остыл, да и я забыл про него. Я сидел и вспоминал нашего
деда Петра. Он, и правда, много чудил и смешил: и в одном исподнем в сугробе валялся, и улицу нашу перегораживал, и налог брал медными деньгами. Но мы все равно любили его, уважали. Да и каждый знал, что он о старухе своей тоскует, переживает. Потому и помешался в уме. Теперь так не любят и не тоскуют — не тот уж в нашей деревне народ. Да и многие разъехались — не собрать. Иногда раздумаюсь об этих бродяжках, и сожмется душа: все равно, наверно, снится им наша деревенская улица, черемуховый сад на поскотине, ветхий мост через нашу реку. По нему и ходить-то уж страшно, а ничего — никто еще не сорвался в воду, не утонул... Вот и сейчас опять лезут разные мысли. Но меня отвлекли посторонние звуки. Как будто звякнула калитка, загремела цепочка?.. Так и есть. Вот это сюрприз! Смотрю — и не верю: по ограде идет жена с сумками и авоськами, за ней за подолом тащится Федя — мой младшенький. Он что-то бормочет и крутит в воздухе своей белой худенькой ручкой. Это его любимый жест. Возле Феди идет моя дочка, а чуть сзади, припадая на больную ногу, ковыляет мать... Вот и все семейство в сборе. Жена смеется:— Не ждал! А нам попали попутные «Жигули». Так что нас с комфортом. Ой, простите, и Васса Ивановна здесь!
— А я, девка, тебя не прощу. — Соседка смеется и помогает тащить узелки. И я тоже что-то помогаю, но больше мешаю. Но все равно поднимается настроение — теперь я не одинок.
— Васса Ивановна, вы еще посидите? Сейчас мы настоящий самоварчик поставим, повечеруем.
— Ну, спасибо за приглашение. Я ведь, Федорович, хочу отчитаться: кот-то ваш живой и здоровой. Я его всю зиму на сметане держала. Он толстой стал — не пробьешь.
— Спасибо, а где он?
— Где-то с кошечками беседует. Они его не бракуют. — Соседка поудобней устраивается на сундуке и с любопытством смотрит, как жена моя раскладывает продукты, как режет сыр, колбасу, как вынимает печенье. А Федя-сынок сразу направился к коробке с игрушками и уже разломал какую-то заводную машину. А дочь моя включила наш старенький телевизор и уже смотрит мультфильмы. И мать тоже хлопочет, старается — принесла из погреба кастрюлю с солеными огурцами, открыла банку с вареньем, а самое главное — включила электрический самоварчик. И дом наш ожил, наполнился голосами. Через час и кот Мурзик заявился. Стал отираться под ногами, мяукать. Как хорошо! Всю зиму ждал этого часа. Вот и дождался. Незаметно приходит вечер. И мне уже кажется, что живу я здесь целый месяц. И отпали от меня все заботы, тревоги, и я опять стал молодой и здоровый...
Люблю деревенскую жизнь! Да что говорить... Приятно вечером снова вскипятить самовар, послушать все деревенские новости, которые мать узнала от соседей. Да и молоко уже принесла от бабушки Татьяны. Эта Татьяна — тоже наша подруга и который год с молочком выручает. Вот и сейчас мы опять ставим большую банку на стол. И молоко — самое свеженькое, парное. Все пьют его и нахваливают. Даже Федя и Мурзик, даже мне достается пол-литровая кружка... А потом я выхожу на крыльцо. Поднимаю голову, затихаю. И смотрю, и смотрю на звезды. Они ближе ко мне, чем в городе. Да и роднее... У крыльца уже поднимается ранняя травка. Ночью от нее удивительный запах. На что он похож — я не знаю. Так же пахнет иногда на лугах у реки. Но вот далеко-далеко оживает гармошка. Я даже не верю: давно уже не слышал, потому и не верю. Но гармошка все играет, играет, и я боюсь шелохнуться. Боже мой, как хорошо! И окна кругом светятся, и звезды... Как хорошо! Не думаешь ни о приближающейся старости, ни о смерти.
А утром... И опять не знаю, что говорить, потому что и утром — праздник. Все оживает снова — и люди, и гуси, и коровы... Все шумит и гогочет, волнуется. А поближе к обеду к нам опять заходит соседка. Ее сразу пытает мать:
— Ну как, Васса Ивановна, подрос Федя-то? Не заметила?
— Неуж не подрос.
Это «неуж» — ее любимое слово. Она произносит его всегда с одинаковой интонацией. Тут и восхищение, удивление, тут и вопрос без ответа, какой-то итог...
— Да неуж не подрос! Исставленной отец. Как сейчас его вижу: кругленькой, беленькой, в желтой шапке, в мохнатом пальтишке — прямо клубок. И на месте не стоит, перекатывается. Девки толкнут его в снег, а он лазит там, встать не может. Потом Нюра, нянька, заохат: ой-е, девки, не ладно это, меня за него заругают. Сохватат его прямо в беремё — и сразу домой. Вот оно как. А теперь уж у самого — вон какой колобок. — И соседка подходит к Феде и начинает гладить его по голове: — Исставленной отец, лил да капал...
Потом они еще долго говорят меж собой, а я выхожу на крыльцо и спускаюсь в сад. Работы у меня много, глаза разбегаются. Да и сад мой — одно название. Все саженцы я принес из леса. Начинаю свою работу с малины. Ломаю сухие стебли, выгребаю сор, а сам все время думаю, думаю — что это за кума Григорий? Почему кума? Бывает же так — застрянет в голове какое-нибудь имя, название, и никак от него не отвяжешься. Так и здесь — кума? А что за кума?.. Одно слово, а не дает успокоиться. Что ни делаю сегодня в саду, а сам только об этом. Что за кума?.. Потом меня окликает дочь. Она выходит на крыльцо, высокая, стройная, длинные волосы спустились до плеч. Интересно, когда она выросла...