Провинциальный человек
Шрифт:
— Я и не обращаю. Давай-ка присядем, а то я устал. Вот и газету припас я, на газету и сядем.
— Ох, Федя, Федя. Ты у меня вечно за няньку. Кто у нас ботинки-то в прошлый раз покупал?
— Ты Коля, ты!
— Ну, хорошо, вот придешь из больницы, так сразу тебя в обувной и пошлю, — отец засмеялся и зашуршал газетой.
— Ты меня, Коля, не утешай! И не старайся. Я все понимаю, и все может быть. Так что давай-ка на всякий случай обнимемся.
— А я не хочу, не хочу, — подал снова голос отец. Но потом, видно, не выдержал и притянул друга за плечи. Афанасий слышал, как они тяжело задышали, как отец притворно заохал, как его друг запокашливал — и опять успокоились. И снова ожили птицы. Они кричали теперь протяжнее, тише, наверно, устали. По воде
— Господи, кто же это все придумал да на землю поставил! Вот живешь, живешь — и все мало и все не хватило. А ведь не в масле же мы с тобой, Коля, катались. Не в масле.
— Ну вот, заворчал.
— Э-э, нет, не ворчу. А вот ты родного сына обидел. Каку-то записку выдумал! А до этого, поди, накричал на парня...
— Не надо, не трави душу. Мне и так что-то муторно.
— Вот-вот, а то больно горяченький... И все же, Коля, давай встанем на ноги да по-фронтовому обнимемся. Помнишь, как в сорок третьем-то...
— Помню, помню, сержант... — Отец встал медленно, а тот уже был на ногах. Афанасий не выдержал и приподнял голову. Отец лежал у Федора лицом на груди, и лопатки у него подрагивали.
— Ну, хватит, Коля. И на всякий случай — прощай...
— Ты такого не говори! — Отец сразу отпрянул от него и застучал деревяшкой. — Не говори при мне! Не позволю!
— Ладно, ладно. Только есть к тебе одна просьбишка — давай походим по берегу да помечтаем?
— А зачем?
— Ты не бойся, не вздрагивай. Дело-то будет маленько. Есть тут недалеко полянки, две полянки мои. Там я в молодости и оставил себя. Там и жену свою повстречал... Сегодня с тобой побродим, а завтра уж — по больницам.
Они прошли в двух шагах. Еще немного прошли — и отец заворчал:
— Нет, давай остановимся, что-то сердце покалыват. Как шагнешь — прямо шипом.
— Вот-вот. Меня гонишь в больницу, а сам того хуже. Вот приеду — поговорим.
— Приедешь, Федя, приедешь! — сказал отец возбужденно и засмеялся. — Ну, показывай давай, где поляны-то?
— А вон, Коля, вон! Лежат под луной да поляживают.
— А чего им! — И отец зашагал вперед.
Афанасий поднялся из-за укрытия. Они были уже далеко. И шли теперь обнявшись. Потом их спины слились в одну, и он услышал голос отца:
— По Дону гуля-я-ет... — И сразу ему подпел протяжный сильный басок:
— Казак молодо-о-ой...
Афанасий теперь стоял в полный рост, улыбался. Стало легко, как в детстве.
Туман на снегу
Наша деревня жила далеко от моря. Потому море никто не видел. Оно стояло у дальних гор, почти на краю света. Но разве не ждешь чудо, разве не веришь в счастливые мгновения судьбы — ведь тогда бы жизнь стала мученьем. А деревня в ту весну пахла ветрами, люди обрадовались ранней траве и солнцу, рано утром выходили за ограды и смотрели подолгу в небо. Там вспыхивал розовый луч, и на землю падали свет и тепло. На завалины садились старики и дети, оглядывались озаренно, высоко задирали хвосты собаки, хватая бабочек за мохнатые крылья, а по ночам в деревне стали петь песни. Недавно прошла война, и многие песни забыли. Теперь вспоминали, выговаривая каждое слово. Пели просторно, без гармошки и принуждения, лица у женщин были серьезны.
И кто-то на весну обиделся. Вдруг скрылось солнце, пришли тучи, и в начале мая налетели на деревню шальные ветры. Вода в реке поднялась высоко, заговорила, под черным яром кружились воронки, и старики сокрушались: «Ошалел Тобол. Поди, к беде...» А накануне ночью прошла сквозь небо кривая звезда. Над бором рассыпалась. Вспыхнули на миг сосны и подняли в ложбине лошадь. Она вскочила, разорвала путы и метнулась в степь. Старый конюх Матвей поклялся: «Ждите, ребята, беду в деревню...» Он был такой старый, что всех звал ребятами. Люди виделись ему малыми, глупыми — и ему верили, считая отцом.
Прошла неделя, беды не случилось. Матвей всем грозил пальцем, в глазах светилось ожиданье. Зато приплыл катер, как ветром принесло, — не ждали. Его прислали
из города на случай большой воды, перевозить людей. Начинался сев, пашни-то за рекой. Но люди ночевали и жили в поле, и катер скоро заскучал и собрался обратно. Идти — недалеко: с высоких крыш городские дымки видно. Но уйти так просто он не мог. К нему в деревне привыкли, и расставанье стало б всего страшней. Особенно это больно для нас, ребятишек.Нам едва исполнилось по двенадцать лет, и катеру, видно, столько же: на его сухих старых боках еле значилось — «Чайка». Катер заводили длинной железной ручкой. Делал это моторист дядя Степан, маленький мужик, молчаливый и черный. Но мы не знали — добрый ли дядя Степан или злой: на нас он смотрел редко, не разговаривал — зачем сильному человеку видеть, что происходит у него в ногах.
Он заводил мотор по утрам. Вначале начинался короткий треск, потом мотор гудел, и этот звук пугал уснувших на берегу гусей. Дядя Степан закуривал и долго смотрел вдаль, глаза сощурены, и не узнать, что там лежит, разгорается, что придумывают они на случай беды или радости. Как хотелось заговорить с ним, постоять рядом на корме, но он нас не знал. «Чайка» медленно плыла на тот берег, потом — обратно. Издали она еще лучше, стремительней, чем вблизи. Катер походил на корабль, река — на море, Степан — на черного пирата, изнывающего от тоски. Ему было скучно жить, видно, его глаза узнали уже весь мир и теперь только вспоминали, но в прошлом не видели утешения. На середине реки он расставлял широко короткие ноги, хоть и катер не тревожили волны, не стучал в борта ветер, поднимал голову кверху и начинал свистеть. Отчего-то Степан страдал. И за это страданье, за длинный пугающий свист, за синюю тельняшку под пиджаком, за темные нездешние глаза мы особенно любили его, но этого он тоже не знал. Нас было на берегу человек шесть, не хотелось в школу, в длинный удушливый класс. Хотелось смотреть на «Чайку», на быструю весеннюю воду, слушать протяжный свист, не отрывать от Степана глаз.
И вот все кончилось, отпелось. В тот вечер он рано причалил к берегу, еще солнце не спустилось за сосны на другом берегу, заглушил мотор и сказал:
— Завтра поутрянке обратно... — Видно, говорил он сам с собой, но мы перестали дышать.
— Как обратно?
— Как да как, назадь-ту как... — Он увел мимо печальные глаза, положил рукоятку под бачок на корме и пошел спать в сельсовет. Мы двинулись следом. Он ступал осторожно, качаясь, как по убегающей палубе, и свистел. Очень зло и разбойно. На штанах желтела заплата, солдатские сапоги в илу, правая нога чуть отставала от левой, и тело наклонялось вперед. Завернул в магазин, наткнулся на очередь. Молчала очередь, слабо шевелилась, вроде стоит один человек. У продавщицы горела лампа-мигалка, в углах ходил сумрак, лица у всех похожи, без глаз. Степан полез прямо к весам:
— Дорогу фронтовику!
— Баской больно! — крикнула передняя бабенка, и очередь вздрогнула, зашевелилась, и лампа стала дымить. Но он плечом развернулся, сжал губы, и народ расступился. Бабенка внезапно раскрыла руки, глаза блеснули.
— Лезь, лезь, обниму! — Степан совсем озлился и заворочал глазами.
— У нас с Маруськой обоих положили, а ты на ногах. Уважай!.. — тихо сказал продавщица, и Степан придавленно согнулся к прилавку.
— Добрых-то прибили, в первую очередь шли.
— Кто косточки оставил, кто отсиделся...
— Катер засвоил, ишь, купец!
— Шшоки наел, успел уж. Молочко-то с зеленой травки — любо тело подымет. Попользовался... — и под тяжестью злых, быстрых слов глаза Степановы щурились все сильнее, задрожали нехорошо губы, и сил не хватило сдержаться. Плечо толкнулось назад, к двери повернулся, но грудь загородила та бойкая, которую звали Маруська.
— Кого надулся?! На своих-то? Разговором поморговал! Чистяк, надо ж... Ой, ба-абы! Да вы глядите! Аха! Аха! Ба-абы! Давай его тут поженим, на развод петуха! Морячки пойдут... Ой ты, мая залета-а! — она толкнула его пальцем в бок, ей помогла другая, третья, навалились толпой, стали щипать его, прижали к прилавку. Кто-то крикнул: