Проводник в бездну
Шрифт:
Мальчишки немного отстали, но обратно не повернули.
Посреди Таранивки неровным овалом лежит болото. Весной и летом квакают в нём лягушки, растёт острая высокая осока, вода всегда ржавая, застойная.
Вот сюда и согнали фашисты стариков, перепуганных женщин с детьми…
Толпа переминалась с ноги на ногу и молчала, соседи искали соседей, чтобы быть вместе в такие минуты: мол, на миру и смерть красна. Перед толпой с гонором похаживал эсэсовский офицер. Он нетерпеливо поглядывал на часы, развлекался сигареткой, пуская изо рта колечки дыма. Видно, для него такие сходки обычны, будничны, не одну провёл и, может, не в одной
Когда привели учителей, офицер велел Петра Сидоровича поставить лицом к толпе, а Екатерину Павловну толкнуть к женщинам.
Спокойствие эсэсовца оказалось недолгим. Неожиданно, будто заведённый невидимой пружиной, он выхватил парабеллум и, грубо тыча им в Петра Сидоровича, обратился к толпе:
— Узнаёте?.. Этот бандит пиф-паф снаряды… кирха… церков. Яблунивка… Понимайт?
Тяжёлая тишина повисла над болотом. И в этой тишине офицер вынул из кармана серебряный портсигар, нажал кнопку. Тихое клацание портсигара прозвучало как выстрел. Из портсигара выскочила сигаретка. Эсэсовец губами взял сигаретку, нажал другую кнопку, и выплеснулся огонь. С наслаждением и одновременно как-то нервно офицер затянулся дымом.
А люди молчали, затаив дыхание. Словно на болоте никого не было, кроме офицера. Знакомый уже таранивцам безбровый панок из районной управы, стоявший в стороне, возле солдат, подкатился к офицеру, залепетал что-то по-немецки. Тот милостиво кивнул головой.
Панок облизал губы, выпрямился, даже поднялся на носках, чтобы казаться выше, и кинул в молчаливо-немую толпу:
— Пан герр обер-лейтенант сказал: «Вот этот партизан подорвал в Яблонивке в церкви склад снарядов. Ваш новый пан староста Мыкола Налыгач узнал в бандите директора Таранивской школы. Известен вам этот голубчик?»
Люди хмуро молчали. Тогда Мыколай Налыгач подошёл к толпе, поискал кого-то глазами.
— Дед Зубатый здесь?
— Туточки. Жачем я тебе шдалшя?
— А кто тебе год принудиловки дал, а? Не этот праведник, когда в нарсуде заседал? Помнишь, старое голенище?
Дед пожевал губами, закашлялся, потом ответил:
— Не припоминаю что-то. Не видел я этого человека, не вштречалшя…
По толпе, будто лёгкий весенний ветерок, пробежал говор. Гляди, не уломал тихого, смирного деда Зубатого красавец с повязкой полицая! В Гришиных глазах дед Зубатый как бы увеличился, стал шире в плечах, посолиднел.
Мыколай злобно блеснул своими выразительными глазами на деда, сказал безбровому панку:
— Все они брешут как собаки!
Тот перевёл слова Мыколая эсэсовцу. Офицер скривился, посмотрел на Петра Сидоровича какими-то мутными глазами:
— Будешь говориль?
— Буду, — ответил Пётр Сидорович спокойно.
Толпа зашевелилась, боязливо поглядывая на учительницу. Кто-то из односельчан взял её под руку, кто-то поддержал с другой стороны.
— Люди добрые, — услышали таранивцы такой знакомый и родной голос. Пётр Сидорович, как и Екатерина Павловна, учил их детей любить землю советскую, край свой, сказочные леса и синие озёра, душистые луга и широкие поля. Он был с ними в дни радостей и в дни печали. Пришлый человек стал им дорогим, близким.
И вот он стоит перед ними — с пышной русой бородой, с добрыми серыми глазами, в которых застыла грусть по жизни, по земле, где прошла его комсомольская молодость, где выросли его дети, где узнал столько человеческих радостей.
— Фашист
этот правду сказал. Меня схватили, когда я уже возвращался с операции. Они хотят, чтобы вы меня узнали. Они хотят объявить ваше село партизанским, чтобы сжечь Таранивку…Ещё теснее жмутся люди один к другому.
— Хальт! Довольно!.. — перебил учителя офицер нервным гортанным голосом. — Я буду говориль!
Но Пётр Сидорович будто не слышит вражеское «хальт!». Голос его окреп, зазвучал громче, и каждый слышал не только обращённые к ним слова, но и дыхание учителя, тяжёлое, хриплое.
— Прощайте, люди!.. Скоро вернутся сыновья ваши!.. Не сидите сложа руки!..
Офицер подскочил к учителю и ударил в лицо. Пётр Сидорович пошевелил широкими плечами, стараясь разорвать верёвку. Но прогремел выстрел, второй… И учитель упал на мёрзлую землю, едва покрытую первым пушистым снегом.
Офицер повернул к толпе перекошенное злобой лицо:
— Мы будем так делайт, — показал на мёртвого, — партизан, коммунист, комсомол — пиф-паф! Кто против фюрер, дойчен зольдатен — пиф-паф!
Гриша нетерпеливо, с надеждой поглядывал на лес. Митька крепко сжимал локоть друга, закусив губу.
— Смотри, Ольгу Васильевну ведут…
Двое здоровенных, откормленных курохватов вели тоненькую, как былинка, бледную девушку. Оля шла в домашнем стареньком платьице, шла босая по снегу в сопровождение чёрной свиты. На груди у неё висела дощечка с надписью: «Партизан». Из толпы кинулась к немецкому офицеру Олина мать, белая как снег, упала перед ним на колени.
— Пан… помилуйте!.. Христа ради, помилуйте!
Ольга остановилась, выпрямилаеь.
— Мама! Встаньте! Кого вы умоляете? Я не хочу перед смертью видеть вас на коленях!.. Встаньте! — приказала Оля.
Мать встала, кинулась к дочери. Казалось, если бы не два конвоира вели Олю, а двести, и тогда бы мать прорвалась к дочери. В такие минуты матери не думают об опасности, о том, что их могут убить, покалечить, оскорбить…
Панок лебезил перед офицером, переводя Олины слова. Эсэсовец, не скрывая гнева, махнул рукой и гаркнул страшное слово, после которого всегда кого-то на этом свете не остаётся в живых:
— Фойер!
Загремел залп. Мать упала сразу, раскинув руки. И застыла на снегу. Оля лишь покачнулась от попавшей в неё пули. По шее, по белому платью потекла кровь. Потом Олина голова бессильно опустилась на грудь, и медленно, будто нехотя, Оля повалилась, на землю. Всё, что происходило, было как в тумане, как в страшном сне. А снег всё шёл и шёл, присыпая кровавые следы…
Люди возвращались по домам молчаливые, подавленные.
В ушах звенел голос: то лающий, писклявый эсэсовца, то вкрадчивый, с немецким акцентом безбрового панка, то грубый старосты Мыколая. Но во всех этих голосах было одно и то же: «Так будет со всеми, кто станет выступать против вермахта, кто пойдёт в партизаны, кто станет помогать им».
Как только эсэсовец приказал людям расходиться, запылала Таранивка. Люди не кричали, лишь обречённо шептали:
— Ольгину хату подожгли!..
— И ещё одна горит. Учительницы… Нашей учительницы.
— А вон третья… Антона…
— Четвёртая…
— Пятая…
Люди бежали к колодцам, мочили рядна, лезли на свои хаты, накрывали стрехи и сидели выжидая — не приведи господь, перекинется огонь. Те, у кого уже пылали хаты, бегали вокруг огня, простирали руки:
— Люди добрые, спасайте!