Проза о стихах
Шрифт:
более, почитая это невозможностью. Право, не знаю, люблю ли я
более детей моих... Я люблю их, как Грибоедова, а Грибоедова
любил, как детей моих, как все, что есть святого и драгоценного в
мире...
И ведь это, видимо, была правда. Впрочем, нежная привязанность к Грибоедову не мешала Булгарину быть интриганом и доносчиком.
...Грибоедов глядел в окно, в сторону Петропавловской крепости. Весь день 13 июля он простоял недвижимо перед окном - он знал, что там, за неприступной стеной, казнили дорогих ему людей; что в этот день к двенадцати годам рудника там приговорили любимого брата Александра Одоевского, к двадцати - ближайших друзей Кюхельбекера и Бестужева, к вечной каторге Оболенского, Трубецкого, Якубовича... Булгарин посматривал
Однако нужно было жить. Следствие позади, стараниями генерала Паскевича, князя Варшавского, графа Эриванского, Грибоедова удалось вымарать из списка государственных преступников, император принял его в Каменноостровском дворце, явив полную доверительность. Жизнь продолжалась. Грибоедов был готов жить - в конце июля он даже решился на увеселительную прогулку в обществе Булгарина - недалеко, в Парголово. Впрочем, увеселения не получилось, он был слишком мрачно настроен и неотступно думал об одном: отчего друзья его потерпели крушение? Мысли, рождавшиеся во время этой поездки в Парголово, он записал, а Булгарин, не видя в этом очерке опасности, поспешил его напечатать в "Северной пчеле" (правда, без подписи). Грибоедов наблюдал, как пляшут и поют крестьяне и как смотрят на них глубоко чуждые им образованные зрители.
"Прислонясь к дереву, я с голосистых певцов невольно свел
глаза на самих слушателей - наблюдателей, тот поврежденный класс
полуевропейцев, к которому и я принадлежу. Им казалось дико все,
что слышали, что видели: их сердцам эти звуки невнятны, эти
наряды для них странны. Каким черным волшебством сделались мы
чужие между своими! Финны и тунгусы скорее приемлются в наше
собратство, становятся выше нас, делаются нам образцами, а народ
единокровный разрознен с нами, и навеки!"
Не это ли ответ на мучительный вопрос о причинах катастрофы? Ее испытали не общественные деятели России, а те, к кому Грибоедов относил слова безжалостные и безнадежные: "...поврежденный класс полуевропейцев". Пока образованные не сольются с единокровным своим народом, пока полуевропейцы не обретут цельности, не будет надежды. Грибоедов, возвращаясь в Петербург, все более мрачнел - и дело было не только в климате и погоде: "При спуске с одного пригорка мы разом погрузились в погребный, влажный воздух; сырость пронизала нас до костей. И чем ближе к Петербургу, тем хуже: по сторонам предательская трава; если своротишь туда, тинистые хляби вместо суши. На пути не было никакой встречи, кроме туземцев финнов; белые волосы, мертвые взгляды, сонные лица!"
Неприязнь к "поврежденному классу полуевропейцев" росла, и она выражалась и в нелюбви к гнилому городу, где сырость проникает до костей. Россию спасет лишь цельность, лишь обращение к народным первоосновам жизни: об этом он твердил Булгарину и до поездки в Парголово, и после возвращения. Он не щеголял патриотизмом, а и в самом деле любил свою несчастную страну, о которой иностранец может подумать, что здесь "господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями и нравами".
Надо было жить, и Грибоедов готов был жить, хотя именно в эти самые дни в нем произошел решительный перелом: он застыл, окаменел, замолчал. Его еще помнили веселым, даже озорным - после июля 1826 года он улыбался редко и даже мало говорил. В альманахе "Северные цветы" на 1826 год появилась миниатюра Евгения Баратынского, озаглавленная "Надпись",- ее очень скоро стали читать как надпись к портрету Грибоедова:
Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет;
Но как на нем былых страстей
Еще заметен след!
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид.
К портрету Грибоедова эти стихи подходили: сходство казалось полным. Но - только внешне. Водопад, ставший глыбой льда, уже не водопад - из него ушло движение; "холодный лик", о котором
писал Баратынский, лишен жизни - на нем заметен лишь след некогда бушевавших страстей. Грибоедов не был льдиной, о нем нельзя было сказать - "в нем жизни нет"; он окаменел, но все былые страсти в нем бушевали, хотя не шевелился ни один мускул на его некогда столь подвижном лице. С мертвенно-бледным лицом он часами импровизировал на фортепьяно; вслушиваясь в его музыку, можно было угадать в ней и реквием по казненным, и уверенность в грядущем торжестве добра. Булгарин слушал импровизацию Грибоедова и дрожал: а вдруг кто поймет? Не понять трудно. Правда, следствие окончено и закрыто...2
...насмешливый, угрюмый,
С язвительной улыбкой на устах,
С челом высоким под завесой думы,
Со скорбию во взоре и чертах!
В его груди, восторгами томимой,
Не тот же ли огонь неодолимый
Пылал, который некогда горел
В сердцах метателей господних стрел,
Объятых духом Вышнего пророков?..
Вильгельм Кюхельбекер,
"До смерти мне грозила смерти тьма...",
1845
Перед Фаддеем лежала рукопись Грибоедова, озаглавленная "Дележ добычи". Это стихотворение родилось на Кавказе. В недавнем октябре, восемь месяцев назад, Грибоедов участвовал в карательной операции против горцев, напавших на станицу Солдатскую; их было около двух тысяч всадников, и они, эти ловкие лихие кабардинцы и черкесы, увели тогда в плен более сотни наших. Русский отряд под началом генерала Вельяминова в начале октября вышел из Константиногорска с целью остановить противника, не дать ему уйти за Кубань, отбить пленных. Грибоедов был, как всегда, холодно храбр: он стоял под градом пуль, словно не слышал их свиста и не видел падавших вокруг казаков. Булгарина восхищало бесстрашие - то, чем сам он отнюдь не отличался. Он любил рассказывать эпизод, который, как он сам говорил, "характеризует Грибоедова"; позднее он записал его:
В последнюю персидскую войну Грибоедов проезжал верхом
вместе с князем Италийским, графом Суворовым-Рымникским, внуком
Великого, под выстрелами неприятельских орудий. Ядро контузило
лошадь Суворова, и она в испуге поднялась на дыбы. Грибоедов,
любя князя и думая в первую минуту, что он ранен, пришел в
некоторое смущение. Полагая, что страх вкрался в его душу, он
решил наказать себя. При первом представившемся случае сел на
батарею и выдержал, не сходя с места, 124 неприятельских
выстрела, чтобы освоиться с ядрами, как он говорил.
В схватке с закубанцами Грибоедов был таким же: в храбрости не уступал своему давнему другу-противнику Александру Якубовичу, легендарному герою кавказских войн. Но что написал он, Грибоедов, об этом сражении в октябре 1825 года? И написал-то ведь тогда же, в том же октябре, в перерыве между боями, задержавшись со штабом Вельяминова на реке Малке! Воевавший с черкесами, он мог восславить русское оружие. А что сделал он? Булгарин в который раз перечитывал стихотворение, строфу за строфой. Грибоедов хочет, чтобы Булгарин напечатал в "Северной пчеле" стихи, в которых он, русский человек, говорит от имени чеченцев. Возможно ли это?
Окопайтесь рвами, рвами,
Отразите смерть и плен
Блеском ружей, твержей стен!
Как ни крепки вы стенами,
Мы над вами, мы над вами,
Будто быстрые орлы
Над челом крутой скалы.
Наши войска еще только готовятся к карательной операции, а горцы устами Грибоедова, русского поэта - говорят им, что они, завоеватели и каратели, обречены на поражение. В голосе горцев слышится сила неукротимая, в их словах - та молниеносная быстрота, которая отличает их налеты: даже в повторах "Мы над вами, мы над вами" ощущается эта стремительная неудержимость. "Будто быстрые орлы..." - ну можно ли так воспевать жестоких, безжалостных дикарей? А далее ничуть не лучше,- горцы говорят о Кавказе, который, по их словам, принадлежит им и который любит их, покровительствует им и вместе с ними поднимается против чужаков: