ПСС
Шрифт:
То есть взял за шкирку и грохнул оземь.
Но на третьем КПП «истинные поэты!» уже изготовились к встрече с дерзким самозванцем.
Здесь выкатили тяжёлое орудие — газету «Коммерсантъ».
Здесь командовать расчётом назначили скверного стихотворца, но временами вменяемого и даже остроумного критика — Григория Дашевского.
Забил заряд он в пушку туго.
И думал: «Угощу-ка друга!»
Друга Емелина.
Или брата Емелина?
Но «не брат я тебе» — словами Данилы Богрова наверняка ответил бы Дашевскому если не сам Емелин, то его объективный коррелят, то
Дашевский рассудил так: нет, Емелин вообще-то поэт, но поэт низшего порядка, а значит, всё-таки не поэт вовсе!
Ну или совсем чуть-чуть.
А почему ж низшего порядка?
Потому что «его стихи — это рассказы об обиде».
И далее:
«Реальность, с её ваххабитами, «белыми колготками», украинскими гастарбайтерами, нужна ему не сама по себе, а чтобы сказать родной, воспитавшей его, «высокой культуре» — мама, почему ты такая строгая на словах и такая слабая в жизни? Почему жизнь устроена не так, как ты говорила? »
«Стихи — это рассказы», — отмечу я a propos.
Неужели в «Коммерсанте» отменили из-за кризиса институт копирайтерства?
Но дело, разумеется, не в этом.
Выбрав в качестве средства «опустить» поэта «обиду», заряжающий явно промахнулся.
Ведь его работающая на понижение казуистика применима в равной мере и к стихам Емелина, и, допустим, к творчеству великого флорентийца.
Разве «Божественная комедия» не написана как «перечень болей, бед и обид»?
Прежде всего «обид»?
Да и как быть с тем же Маяковским?
Или с Блоком?
Или с Цветаевой?
Разве обида на мир (порой перерастающая в обиду на Создателя) не есть имманентное свойство поэзии?
Разве не есть её, поэзии, перманентное агрегатное состояние?
Если, конечно, речь не об Айзенберге с Кулле и с каким-нибудь Драгомощенко в придачу…
Но ведь речь не о них!!!
Западная Европа поверила Теодору Адорно: поэзия после Освенцима невозможна.
Поверила с четвертьвековым опозданием — самоубийство автора «Фуги смерти» Пауля Целана (символический прыжок с моста Мирабо в Сену 20 апреля 1970 года) подвело под западноевропейской поэзией окончательную черту.
В Латинской Америке, в Чёрной Африке, даже в США дело обстояло всё же несколько по-другому.
А в СССР?
А в России?
Аналог адорновского поэтического Освенцима у нас есть.
Но это не ГУЛАГ.
Это Бродский.
Поэзия на русском языке стала невозможна после Бродского.
На два-три поколения, это уж как минимум.
(Но кто сказал, что «проклятие Адорно» бессрочно или хотя бы действенно на больший срок?)
Емелин: «Это всё в рамках меньшинств по получению ими всё больших привилегий, в рамках неравенства меньшинств по отношению к большинству!
А) Эти люди требуют к себе любви.
Б) Они нелюбовь к себе требуют расценивать как преступление.
Есть люди, которые изображение на картинке пьяного русского расценивают как оскорбление и русофобию — не от большого ума, конечно. Есть стигматизированные меньшинства, которые в этом дружны, которые требуют привилегий
для себя по сравнению с большинством как якобы пострадавшие.Они откуда-то берут немалые средства для пропаганды своей культуры, и уже вопрос становится не просто о терпимости, но о любви к этим странным существам…
Пока ещё нелюбовь к ним не считается преступлением, но она уже считается серьёзным нравственным изъяном…»Читать дальше
Если вся западноевропейская поэзия (по слову У.Х. Одена, адаптировавшего мысль Адорно для непросвещённого слуха) не смогла спасти ни одного еврея от газовой камеры,
то поэзия и поэтика Бродского просто-напросто отправила в деревенскую русскую печь всё написанное или могущее быть написанным его современниками (как старшими, так и младшими, не говоря уж о сверстниках), соотечественниками и соплеменниками, — понимая последний термин как строго в этническом, так и расширительно в культурологическом плане.
Почему так произошло — тема для отдельного академического исследования, каких я не провожу в принципе; но любому понимающему или хотя бы воспринимающему стихи человеку ясно, что дело обстоит именно так.
На Западе — как «жизнь после жизни» — затеплилась сумеречная «поэзия после поэзии»:
безлико усреднённый верлибр, априорно уравнивающий талант и никчёмность; прикладной шансон; визуальные и акустические эксперименты; бесконечное фестивальное беснование (куролешенье, по слову Льва Лосева); без божества, без вдохновенья, без слёз, без жизни, без любви.
У нас в общем и целом произошло — или происходит — практически то же самое; разве что доморощенное графоманское половодье разливается по преимуществу в привычных уху (и лёгких в плане имитации) четырёхстопных ямбах и хореях.
Или — под Бродского.
Бесстыдно — под Бродского.
В том числе и под редкие у самого Бродского верлибры.
Ника, прости её, господи, Скандиака!
Сергей Завьялов!
Фёдор Сваровский!
И опять-таки (от него никуда не денешься) Айзенберг!
Львовский Айзенберг.
Херсонский Айзенберг.
Полное кулле Степановой.
(Он им родственник) Гандельсман.
Пуханов.
«Московский счёт».
Лито «Пиитер».
Волошинская премия.
Тамбовская ОПГ (организованная поэтическая группировка).
Бунимович.
Иртеньев.
Айзенберг…
Всеволода Емелина на этом «празднике после праздника» (он же праздник, который всегда с тобой) нет.
И быть не может!
Потому что он — вы ведь помните? — не поэт.
«Его стихотворения длинны, порой длиннее поэм у иных авторов. Иногда кажется, что он не в силах остановиться, пока не выговорит до конца названия всех вещей, попавших в поле поэтического зрения и слуха.
Его строфический, то есть по существу ритмико-синтаксический, репертуар <…> — вариации на основе метрики и строфики поэзии классики и модернизма. Авангардных экспериментов в этой области у него нет. Верлибры весьма редки. Связь с традицией подчёркивается ещё и поистине бесконечным числом открытых и скрытых цитат, намёков на другие тексты, пародий