Публицистика 1918-1953 годов
Шрифт:
А рядом с Цветаевой старается Святополк-Мирский: в десятый раз долбит, повторяет почти слово в слово все то, что пишется о нас в Москве, наделяя нас самыми нелепыми, первыми попавшимися на распущенный язык уничижительными кличками и определениями…
Кстати сказать, узнал я из этих «Верст», что «гениальный» Белый написал новый роман и как именно написал он его. Вот несколько образчиков:
— Заводнили дожди. И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист подвеялся; черные россыпи тлел ости тлели мокреслями; и коротели деньги, протлевая…
— Пальцы дергунчики выбарабанивали
И так далее, и так далее.
P. S. Мне пишут, что некоторые сотрудники журнала «Своими путями», обижены на меня за то, что я в своей заметке о нем употребил (хотя и иносказательно) слово «комсомольцы». Но ведь это слово, конечно, относилось только к острякам из отдела «Цапля» и к тем, которые их одобряют. Прочим я могу только посоветовать не быть их попутчиками.
P. P. S. Когда предыдущие строки были уже написаны, я прочел в воскресном номере «Возрождения» письмо г. Тидемана, который тоже счел себя оскорбленным мною. Очень сожалею, что невольно причинил неприятность и ему, равно как и всем, кто оказался рядом с «Цаплей» случайно, по неосмотрительности.
Записная книжка (о сентябре 1916 г.) *
13-го сентября 1916 года.
Утром разговор за гумном с Матюшкой. Кавалерист, приехал с фронта на побывку.
Молодой малый, почти мальчишка, но удивительная русская черта: говорит всегда и обо всем совершенно безнадежно, не верит ни во что решительно!
Я стоял на гумне за садом, он шел мимо, вел откуда-то с поля свою мышастую кобылу.
Увидав меня, свернул с дороги, подошел, приостановился:
— Доброго здоровья. Все гуляете?
— Да нет, не все. А что?
— Да это все бабы на деревне. Все дивятся, что вот вас небось на войну не берут. Откупились. Господам, говорят, хорошо: посиживают, говорят, себе дома!
— Не все посиживают. И господ не меньше вашего перебили.
— Да я-то знаю. Я-то там нагляделся. А с них, с дур, что ж спрашивать… Ну, да это все пустое. А вот, как наши дела теперь? Как там? Вы каждый день газеты читаете.
Я сказал, что сейчас везде затишье. Но что англичане и французы понемногу бьют.
Он невесело усмехнулся.
— А мы, значит, опять ничего?
— Как ничего?
— Да так. Мы его видно никогда не выгоним.
— Бог даст, выгоним.
— Нет. Нет, теперь остался.
— Ну вот, и остался!
— Да как же не остался? Чем мы его выгонять будем? У нас и пушек нет, одни шестидюймовые мортиры.
— Откуда ты это взял?
— Агитаторы говорят. Да я и сам знаю.
— Нет, у нас теперь всего много. И пушек, и снарядов.
— Нет, одни шестидюймовки. А крепостную артиллерию возить не на чем.
— Опять неправда.
— Какой там неправда! По этакой дороге
разве ее свезешь на лошадях? Только лошадей подушишь. Станешь ее вытаскивать, а она на два аршина в землю ушла, а хобот и совсем в грязи, не видать. Нет, это вам не немцы!— А что ж немцы?
— А то, что немец рельсы проложил — везет и везет. А войска наши какие? Легулярные войска, какие были настоящие, царские, все там остались, а это ополченье — какие это войска? Привезут их на позицию, а они все разбегутся. Подтягивай портки потуже да драло. Все, как один!
— Ну, уж и все!
— Верное слово вам говорю. Да вы то подумайте: чего ему умирать, когда он дома облопался? Теперь у каждой бабы по сто, по двести целковых спрятано. Отроду так хорошо не жили. А вы говорите — умирать! Нет, уж куда нам теперь…
Махнул рукой, дернул лошадь за повод и пошел, даже не поклонившись.
Утро светлое, на почерневших, почти голых лозинках, на их сучьях и редкой пожухлой листве — блестки растаявшего мороза. На мужицких гумнах золотом горят свежие скирды, стаями перелетают сытые голуби, давая чувство счастливой осени, покоя, довольства, — это правда: «облопались». Вдали, у нас, в сизо-туманном утреннем саду, мягко, неизъяснимо-прекрасно краснеют клены.
После обеда прочли статью Мережковского о «Детстве» Горького. Ужасно!
«Горький знает, куда идет Россия… Его Бабушка — Россия, Восток. Дедушка — Европа, Запад…»
Боже мой, это Горький-то знает, Горький, с его литературщиной, с его малярным размахом, это суздальское кривое зеркало! «Бабушка — Россия, Дедушка — Запад…» Какое плетение словес и когда же! В такое страшное для России время!
А как дивно все кругом. Среди дня ездил в лес, в Скородное. День совсем разгулялся. Непередаваемо прелестны чаши совсем почти голых грифельных осин на ярком, густом синем небе. Среди осин кое-где клены в легчайшей красно-желтой листве, которая все трепещет на холодном ветре и солнце.
В оврагах от желтых кустарников просто горит все: канареечно желто, ослепительно.
Ночь очень прохладная.
После ужина вышел пройтись, пошел по деревне. Темно, вся деревня уже спит.
Пройдя деревню, увидал с косогора огоньки внизу, на водяной мельнице у Петра Архипова. Пошел туда.
Спустившись, подошел к открытым воротам мельничного сруба: там внутри все шумит и дрожит, — мельница работает. Возле жерновов стоит и тускло светит в мучнистом воздухе запыленный мукой фонарь, а вверху сруба, — он без потолка, — и кругом в углах темь, мрачный сумрак. Пахнет тоже мукой, сыровато, хлебно.
А Петр Архипов сидит возле фонаря, похож на Толстого. Большая побелевшая от муки борода, побелевший полушубок; картуз, — совсем белый, — надвинут на брови. Глаза острые, серьезные.
Против него, на обрубке пня, сидит какой-то кудрявый мужик, незнакомый мне. Уперся локтями в колени, курит и смотрит в землю.
Поздоровавшись, присел и себе.
— А мы вот о войне говорили, — сказал сквозь шум мельницы Петр Архипов. — Вот он ничему не верит, никакой нашей победе не чает.