Пуп земли
Шрифт:
Все было хорошо; в цирке я обрел душевный покой и думал, что ничто больше не сможет поколебать его. Так было до того дня, когда я, примерно месяц назад, поднимаясь по своей лестнице (это было всего лишь увертюрой к моему номеру на трапеции с Инной и Светланой), вдруг заметил, что теряю равновесие. Я не мог даже и думать о том, чтобы забраться вверх по лестнице, о трапеции я уж не говорю. Я упал; я часто падал в отвратительную сеть, в которой я запутывался и из которой меня выпрастывал старый униформист; даже ходить мне стало трудно. Директор цирка разорвал договор со мной. Я был и у врача: мне сказали, что я страдаю синдромом Меньера с нарушением функций внутреннего уха и расстройством вестибулярного аппарата. Но это было чисто физиологическимобъяснением; я знал, что у меня болит не тело, а душа и что мне нужно найти центр мира.
Поэтому я и ухожу — чтобы искать его.
Но: запах корицы! Услышу ли я еще раз запах корицы от волос Люции, пусть и в какой-нибудь другой жизни?
Конец ночной книги и Богу хвала и слава!
Книга
«Свет»
Я жена, господин судья, Павла Земанека; хоть и только по закону, я все еще ему жена, хоть он давно не живет с нами, со мной и Зденочкой. Он стал другим, совсем с ума сошел, дай Бог ему счастья в его Партии, но он именно там изменился и лишился последнего ума, господин судья. Он уже несколько лет живет с одной молодой женщиной, она новый кадровик в Партии, и я его понимаю: после рождения Зденочки я вообще не похожа на ту. Люцию, которую он когда-то отвел к алтарю. Этой девушке сейчас двадцать лет, а мне уже тридцать пять; большая разница для здорового мужчины, такого как Земанек, господин судья, привлекательная разница, и я на него не сержусь; у меня груди (простите мне такую нескромность, господин судья) уже не те, что были; и бедра, и кожа уже не такие; Земанек ушел, проще говоря, потому что должен был.
С другой стороны, у меня вообще не было никаких контактов с покойным Яном Людвиком все эти годы. Ни он мне ни разу даже не позвонил, ни я ему не звонила, потому что не знала, где он обретается со своим цирком, да и не могла знать, потому что цирк — это подвижный центр мира, как он сам сказал три дня назад, когда вернулся.
Нет, я совсем не отклоняюсь от темы, господин судья, я только хочу вам сказать, что в день, когда онпозвонил (а это было в пятницу), он сказал, что на следующий день будет здесь; сказал, что передает привет Земанеку (он вообще не знал — или притворялся, что не знает, — что Земанек больше не живет со мной и Зденочкой); для него время будто остановилось, такое впечатление, что для него все еще продолжался тот день, когда я и Земанек проводили его в цирк с саксофоном на плече. Как сейчас его вижу: избитый, кровь носом идет, ногу подволакивает, потому что Фис его отдубасил только так, всю душу из него вытряс, все из-за эссе, из-за которого Людвик стал героем потом, когда власть поменялась; только ему, вы же знаете, наплевать было на эти «партийные финты», как он их называл, ему предлагали место в новой власти, но он не согласился.
Я о нем ничего не знала, только что писали в журналах, в которых пишут про эстраду, — там его называли «мастером равновесия». Вот недавно статья была в «Фокусе», там говорилось, что он начал с эквилибристического номера с лестницей, держащейся только за небо; он, взобравшись на эту лестницу, которая не опиралась ни на что, играл на саксофоне песню «Скажи мне, мама, научи меня», а потом стал выступать на трапеции и вместе с какой-то женщиной — по-моему, Инна Коленина ее звали — выделывал что-то совершенно невероятное. В цирковых кругах у него был псевдоним Соломон Лествичник. Но его цирк никогда к нам в город больше не приезжал. Один раз только я видела, господин судья, фотографию этой женщины в одном заграничном журнале, она гораздо красивее меня. Но Ян мне сказал, когда вернулся, что я красивее всех на свете, для него по крайней мере; я его об этом спросила, а он сказал: у нее, может быть, тело красивее, но ты для меня самая красивая женщина на свете.
Не знаю, господин судья, почему он меня любил. Никогда этого не понимала. Он был симпатичный, сильный, умный, одаренный в искусстве и физически выносливый; и в литературе был виртуоз, и на перекладине; не знаю, почему он в меня влюбился. Половина девушек в классе готова была перерезать себе вены из-за него, но он на них и не смотрел, смотрел только на меня. Мне он не нравился: очень волосатый был, а у меня от природы отвращение к таким мужчинам. Он мог любую заполучить, кроме меня, а вот влюбился в меня. Я вам это говорю, потому что уж столько лет прошло; тогда мне было бы нелегко так сказать. У меня есть муж (ну, или, скажем, у меня былмуж); теперь у меня есть Зденочка; я должна следить за тем, что говорю.
Раз было что-то такое на перекладине в физкультурном зале; мы были в классе втором или третьем; он обманом встал на место Земанека, который должен был помогать нам, девушкам, подсаживать нас на перекладину. Я знала, что Ян Людвик меня любит; но я уже полгода засматривалась на Земанека, и меня интересовал только Земанек; с ним я гуляла раз десять, когда Земанеку удавалось отвязаться от Яна; Ян бегал за Земанеком как хвостик, и я не могла назначить свидание Земанеку; я думаю, что и Земанек избегал меня из-за их такой тесной дружбы. Но, как бы то ни было, этот случай на перекладине был очень неприятным; скорее всего (хоть я и не читала дневник Людвика), он счел, потому что я его обняла, когда спрыгивала с перекладины (а обняла его, потому что, в сущности, мне его было жалко, потому что он был готов претерпеть любые унижения, только чтобы побыть со мной хоть один миг), что питаю какие-то глубокие чувства к нему. Но тогда это было не так. Я его обняла, потому что он был симпатичный, а кроме того, надо было думать и о рейтинге нашей Партии, а я в то время была активисткой, и ожидалась наша победа на выборах.
В то время, господин судья, много значило объявить себя национальным художником.Людвик, к сожалению, был интернационален. Я думаю, в нем всегда было какое-то упрямство; ему очень мало было надо, чтобы быть счастливым. Но именно упрямство и эта его глупая потребность непокорства потом меня толкнули к нему и отдалили от Земанека. Я понимала, что понемногу он начинает мне нравиться; я была уверена, что рано или поздно попаду в его сети, и, понятно, испугалась: это могло мне очень осложнить всю жизнь, потому что я целиком и полностью отдалась делу Партии. И поэтому в момент, когда я увидела, что не могу ему сопротивляться (это было летней ночью на набережной Вардара в Велесе, когда мы почти занялись любовью), я решила ему навредить, чтобы он опомнился, чтобы отдалился от меня, и я передала сборник его стихов Партии. Понятно, что там над ним посмеялись, и это на некоторое время его отдалило от меня.
А потом он перешел, так сказать, в наступление и написал это эссе, которое и решило его судьбу. Он не мог получить аттестат, окончить школу; во время разговора с директором он ему надерзил, и у того нервы сдали, потому что в этом эссе Людвик допустил некоторые неуместные намеки на него и на неверность его жены. Директор его побил, а мы с Земанеком увели его из школы (позднее Фиса из-за этого сняли и он получил выговор, а потом его даже исключили из Партии, но дело было сделано, и Людвик уже уехал); он попросил Земанека сбегать к нему домой, взять его вещи и принести ему саксофон. Это было все, что у него было, и все, что ему было нужно. Мы ждали Земанека перед цирком; я вытирала Людвику кровь платком и говорила ему, что надо сходить к врачу, но он не хотел. Говорил мне, что цвета больше не цвета, а просто расцвечены; я так понимаю, что это было последствием сотрясения мозга, потому что Фис с ним совсем не был нежен. Я пыталась ему сказать, что я не виновата и что меня заставили пойти на этот допрос, но он вообще не хотел про это говорить. «Я тебя прощаю, Люция!» — так он сказал. И потом сказал, что, несмотря ни на что, все еще любит меня и что всегда будет любить; сказал, что уезжает навсегда, потому что ему все противно и что надеется обрести покой. Потом сказал, что, если не найдет мира в цирке, непременно станет монахом и посвятит себя Богу.Он меня прямо пугал, потому что говорил бессвязно: говорил что-то, что я не понимала. Но только сейчас, после этой трагедии, до меня дошло, что говорил он совершенно ясно и разборчиво. Потом пришел Земанек, он принес ему саксофон и чемодан; это был тот же самый чемодан, в котором теперь нашли и роман и дневник Яна Людвика, как и те несколько книг, которые Людвик читал. Он все это взял, поцеловал меня в щеку (это был ужасно спокойный поцелуй, как будто мы были на вокзале и провожали его, а он уезжал на выходные и все знали, что он скоро вернется); потом он обнялся и расцеловался с Земанеком. В его глазах не было слез; был только какой-то холодный гнев, какая-то ненавидящая страсть, он смирился с судьбой и тем состоянием, в котором находился мир.
Я плакала, господин судья. Почему? Потому что любила его. Да, я не стыжусь сказать: в тот миг, только в тот миг я любила Яна Людвика, хотя он и раньше меня привлекал. Я любила его по-особенному, но, повторяю, эта любовь мне испортила всю жизнь, потому что Ян Людвик — очень сложный и конфликтный человек. Он не хотел смириться с тем, что в жизни есть законы и силы, которые, может быть, и не слишком праведные, но они существуют, и это следует принимать как данность, как мы принимаем как данность то, что сегодня погода не солнечная, а пасмурная, господин судья.
Людвик смотрел на меня, вытирал мне слезы и утешал меня; представьте, господин судья, он утешал меня, а не я его; он уезжал, будущее его было совершенно туманным, он уезжал в полную неизвестность, а мы, наоборот, возвращались в свой надежный и предсказуемый мир. Мне потом много раз снилось, что он заплатил этой неизвестности своей головой, — вот о чем я думала, господин судья, то есть не то чтобы думала; просто мне снилось, будто он падает с той проклятой трапеции и ломает себе шею; я просыпалась вся в поту и плакала. Позже, намного позже я его даже любила, как женщина, которая любит мужчину; были ночи, когда мне хотелось собраться и уехать искать его; попросить у него прощения за то, что мы ему сделали (потому что Партия, как и всякая партия, потонула, как бумажный кораблик), но каждый раз я быстро брала себя в руки. А при свете дня все эти ночные замыслы — поехать искать его (да и телесная страсть к нему) — казались мне бессмысленными. Потому что, когда наступал день, у меня был Земанек; Земанек уже был в Партии, со мной; мы вместе ходили на все заседания; он делал прекрасную карьеру и скоро перерос и меня в Партии; мы из-за Партии все время были рядом, и это было для меня утешением, да, думаю, и для него после всего того, что произошло с Яном. И вот однажды, когда мы возвращались с одного собрания, он спросил меня, совершенно спокойно, не хотела бы я стать его женой. А я еще спокойнее сказала ему: «Думаю, да». Это был совсем банальный вопрос и совсем банальный ответ, если можно так выразиться, господин судья. Впрочем, этот брак был логичным и ожидаемым, но я и теперь не могу избавиться от чувства, что в этот брак мы с Земанеком вступили, только чтобы на совесть не давил груз из-за Яна.
Пояснить? Вообще-то, я думаю, что это сложно объяснить, господин судья, но я попробую. И у меня, и у Земанека было чувство, что мы оба принимали участие в репрессиях против Яна Людвика; я даже больше, чем Земанек. Но не это было самым страшным: самое страшное было то, что мы жили в совершенно реальном и существующем мире — мире Партии; мы разделяли ее отношение к миру и жизни, а Ян Людвик пришел неизвестно откуда, ворвался в наш мир и серьезно расшатал наши убеждения; он, другими словами, был серьезной угрозой самому существованию нашего мира, он угрожал его уничтожить, проткнуть, как мыльный пузырь, и если бы этот мыльный пузырь лопнул, мы остались бы вне его, в каком-то безвоздушном пространстве. Он представлял для нас опасность, как некий катаклизм, как, скажем, землетрясение представляет опасность для целых цивилизаций. Ян Людвик смеялся над нашим миром и повторял, что этот мир — ложный, иллюзия; нам пришлось защищаться, защищать мир, в котором мы жили, потому что у нас не было другого мира, своего мира, а у него был; если бы мы потеряли мир Партии, мы остались бы наедине с собой и нам пришлось бы тогда посмотреть в пустоту собственных душ. И поэтому мы решили любой ценой не признавать, что наш мир фиктивен, что он — мыльный пузырь. Мы прогнали Яна из этого мира, но у нас осталось томительное чувство, что нам его недостает, потому что мы были с ним близки; наш с Земанеком брак был чем-то вроде алиби, доказательством того, что наш мир все же реален, что в этом мире партийных собраний, трусости и лжи, подсиживаний и шантажа все же есть место и чему-то человеческому — любви, здоровой, нормальной, телесной, духовной, что от этой любви даже и дети рождаются. Этим браком мы на самом деле (и я, и Земанек) убеждали себя, что мы не ошиблись, когда прогнали Яна, потому что наш брак реальносуществовал, был знаком того, что мы любим друг друга, а если любим, то не можем быть виновны в том, что в этом нашем мире не было места третьему.