Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пушкин и его современники
Шрифт:

«Наши беседы с ним вдвоём день ото дня становились всё более частыми, более продолжительными, более живыми и более приятными. Я почувствовала, что полюбила его всею душою, а вскоре заметила, что и я ему не безразлична; за столом, украдкою, мы бросали взгляды друг на друга и тотчас отводили глаза в сторону, причём оба краснели. Вечером, когда все расходились, мы вместе делали часть пути, чтобы прийти к себе, так как флигель, в котором он помещался, был по соседству с нашим. Папа уходит к себе до ужина, а потому мы шли только вдвоём, при свете луны, очень смущённые, не зная, что говорить. Зная, что я каждое утро гуляю по саду, он всегда приходил туда искать меня и спрашивал, какую часть сада я люблю больше, чтобы легче меня найти, — однако мы ни разу не встретились. Однажды он сказал мне, что видел только мои следы и что пошёл по ним, но был так несчастлив, что никак не мог меня встретить; с этих пор я сочла долгом не ходить утром на прогулку, так как он подумал бы, что я его ищу… Однажды вечером, — это было, кажется, 14 августа, — я пошла с Катериной Петровной погулять по зале и через несколько минут вижу, что к нам идёт мой дорогой Пьер, который оставил дядю, тётю и папа одних и без стеснения пришёл походить с нами; это меня немножко испугало, но вскоре радость быть с ним без опасных свидетелей (Катерина Петровна — человек верный) заставила меня забыть все сомнения, и я просто растаяла от удовольствия; меня даже удивляло, что наша беседа продолжалась больше часа и никто не приходил посмотреть, где мы, что мы делаем и о чём говорим. Только папа прошёл мимо нас, и то чтобы идти к себе; он на минутку остановился, чтобы пожелать мне спокойной ночи, и, как мне показалось, не захотел нам долго мешать. Это придало мне смелости, я подумала, что моя любовь не неприятна папa; впрочем, я заметила, что молодой человек ему нравился, что он говорил с ним с удовольствием и охотно вступал с ним в споры. Дядя и тётя также говорили о нём много хорошего. Это ввело меня в заблуждение: я полагала, что моя любовь встречает сочувствие моих родных; но последующее показало противное. В этот вечер мы говорили о наружности. Я расхваливала, между прочим, красоту одной м-ль Лярской, а он утверждал, что она не может нравиться, •потому что у неё души нет• (а для него это главное — он всегда прежде всего ищет душу). Я же говорила, что она не разговаривает и кажется холодной единственно от застенчивости, но что она всё так же хорошо чувствует, как и он сам. „А вы хотели бы восклицаний с её стороны?“ — говорила я. „Нет, — сказал он, — я их не люблю, но есть люди, лица которых изменяются, когда они испытывают какое-нибудь чувство живое и благородное, и это придаёт им невыразимое очарование; они не красивы, но в них есть трогательное выражение, которое восхищает: между тем м-ль Лярская, кажется, никогда не проявляет восхищения перед красотою: •стихи Пушкина, Шиллера, Жуковского не возвышают её души,нет, она без души“• (Я только что говорила ему, что восторгаюсь этими тремя волшебниками.) Мы долго ещё говорили, после чего был подан ужин и я его оставила, сказав, что никогда не видала человека с таким пылким воображением, как у него. Идя вместе домой, он сказал мне:

•„Так пылкое у меня воображение?“

Я. Ужасно! Оно пугает меня, я вас боюсь.

Он. Поверьте, у вас не менее моего воображения, но вы не хотите признаться в том. А я знаю вас, Софья Михайловна, я очень проницателен. Вы застенчивы, но сильно чувствуете, это видно.•

Он хотел продолжать, но помешал слуга, догнавший нас, чтобы нам светить, — и мы должны были холодно расстаться.

На следующий день, 15 августа, был праздник, и у нас с Катериной Петровной предположено было направиться в одну деревню поесть мёду у одного крестьянина. Пьер попросил у тёти позволения сопровождать нас, чтобы оберегать, как он говорил, от крестьянских собак, которые могли бы причинить нам беспокойство. Получив позволение, он пришёл к нам весь сияющий и предложил нам сопровождать нас; я приняла это благосклонно, как ты можешь себе представить, — и мы отправились в поход втроём. Тогда-то он стал говорить множество нежных стихов, смотря на меня выразительно и в то же время застенчиво. Он картавит, что придаёт ему ещё более прелести; сказав:

•Ты мог бы, пленник, обмануть Мою неопытную младость, —

он сделал такое замечание: „Как Пушкин хорошо знал сердце женщины: обманывай, но не разочаровывай!“• В этой фразе много р, — и от этого он произнёс её восхитительно! Прости, любезный друг, эти мелочные подробности, — твоё терпение должно

страдать от них, но я уверена, что ты меня извинишь: ты сама знаешь, как приятно повторять то, что мы слышали от предмета своей любви; что касается меня, то я помню малейшее слово, сказанное Пьером, и не ошибусь в том, на каком месте, в какой день он его сказал.

Мы зашли к одной крестьянке, которая угостила нас сливками и мёдом; мы заставили её болтать; она сказала, что Катерина Петровна, конечно, — сестра Пьера. Он казался восхищённым этим и спросил у неё, думает ли она, что я ему родственница; она ответила, что не знает, но он настаивал и во что бы то ни стало хотел знать её мнение. Он думал, вероятно, что она скажет, что я — его жена; но, к счастию, она этого не сказала, иначе я была бы очень смущена. Моё смущение было и без того довольно велико. Я себя изучала, старалась скрыть от него свою любовь, — а это мне было очень трудно, так как я пылала уже очень сильным огнём. На обратном пути он сказал мне по-французски целую выдержку из письма Абеляра к Элоизе. Это было нечто очень пылкое и было произнесено с большим чувством. Я просила его перестать, потому что мне запрещено даже открывать эту книгу, „а если вы мне будете её цитировать целиком на память, — это будет всё равно, что я её прочла“ (истинная же причина была та, что всё это относилось ко мне, и это меня крайне смущало). Тогда он спросил меня, знаю ли я стихи Дмитриева, которые он сейчас же и сказал, но которых я не помню, кроме одного стиха, который он повторил много раз, смотря на меня пристально:

•„Без умысла пленяешь ты…“• Я не знала, что сказать, и спросила у него, который час; он ответил мне:

•„У меня нет с собой часов. Знаете ли вы „Модную жену“ Дмитриева?“

Я. Нет, не знаю.•

Он (с насмешливым видом). •Знаете!

Я. Нет, я вас уверяю!

Он. Позвольте мне не верить вам; помните, что там говорят о часах:

Амур, на стрелке прикорнув, и проч.• [328]

Смущение моё достигло высшей степени; я попыталась перевести разговор на другой предмет, подтолкнула Катерину Петровну, которая меня сразу поняла и начала говорить ему о его путешествии в чужие края; он удовлетворил несколько её вопросов, а потом опять обратился ко мне и спросил, часто ли я получаю от тебя известия (он слышал, как дядя говорил о тебе); я отвечала ему, что с некоторого времени я лишена их, потому что ты, вероятно, находишься в пути. Он пожелал узнать, куда ты отправилась, и узнав, что в Оренбург, обрадовался.

„Ах, — сказал он, — у меня в Оренбурге есть друг, его зовут Жемчужников, он адъютант Эссена, я напишу ему и буду говорить о м-ль Семёновой; он будет в восторге познакомиться с такою очаровательною особою“.

Я. Но вы её не знаете!

Он. Всё равно, — вы её знаете, вы любите её, этого довольно.

Я. Но вы и меня не знаете.

Он. Нет, я вас очень хорошо знаю, Софья Михайловна.

Я. В такое короткое время?

Он. С той минуты, как я увидел вас.

Я. Потому вы должны иметь обо мне худое мнение. Вы не терпите холодных, а я должна казаться вам таковою, потому что почти так же молчалива, как Лярская, на которую вы вчера так нападали. Я думаю, что вы и про меня говорите, что я без души.

Он. Помилуйте! Я этого ни минуты не думал. Вы так хорошо чувствуете красоты Жуковского, Пушкина! Ах! я бы желал, чтоб вы прочитали Абеларда и Елоизу! Вот где чувства сильны и хорошо описаны! Если вам позволили читать „Кавказского пленника“, то можно дать вам и это.

Я. Кто мог бы не дать мне „Кавказского пленника“? Я бы прочла его украдкою.

Он. Отчего, вы бы ещё не знали сокровищ, которые в нём заключаются.

Я. Отчего? От пристрастия к Пушкину.

Он (вполголоса). Как он счастлив.•

Я не буду больше надоедать тебе подробностями остальной части нашего разговора, который, может быть, интересен только мне; всё, что скажу я тебе, это что он наговорил столько вещей, что даже Катерина Петровна заметила, до чего мы дошли, и на другой день не переставая меня дразнила, так что за столом я не могла смотреть на неё без смеха. После обеда он спросил меня, почему я смеялась; на это я ответила, будто смеялась потому, что не могу видеть, как кто-нибудь другой смеётся, без того, чтобы не сделать того же. Он хотел узнать причину, заставившую смеяться Катерину Петровну; я сказал, что этого я не знаю, но он настаивал, и я имела неосторожность сказать, что это потому, что она — злюка и дразнит меня целый день, насмехаясь надо мною.

Он. Почему она вас дразнит?

Я. Этого я не могу и не хочу вам сказать.

Он. А если я догадываюсь?

Я. Это невозможно.

Он. Пожалуйста, скажите мне, — я уверен, что я догадался.

Я. Зачем же вы тогда меня спрашиваете?

Он. Потому что я хочу в этом убедиться.

Я. Нет, если бы вы догадались, вы бы знали, что мне невозможно этого сказать вам в эту минуту; я вижу, что вы совсем не знаете, в чём дело.

Он. Когда же вы мне про это скажете?

Я. Со временем, может быть. Но переменимте разговор. •Мы скоро едем; как грустно!

Он. Я думал, что вы желаете возвратиться в Петербург.

Я. Нет, я не могу думать об отъезде без досады. Что меня может привлекать в Петербурге?

Он. Вы недавно говорили, что со слезами выезжали оттуда.

Я. Вы всё помните!

Он. Всё, сударыня, всё, что вы говорите!• (Я это сказала на другой день его приезда.)

Я. Я тогда не знала Крашнева, а теперь буду верно плакать, расставаясь с ним.

Он. Счастливое Крашнево! Но вы, конечно, от того будете плакать, что не можете видеть, как другие плачут…

Я. Никто, кроме меня, не будет плакать.

Он. Софья Михайловна! И вы это думаете? Неужели вы не знаете… вы не хотите знать… простите, я сам не знаю, что говорю. Я несчастлив, — пожалейте меня!•

В эту минуту, на моё счастие, нас прервали: тётя должна была ехать с визитом за несколько вёрст, и я просила её оставить меня дома, под предлогом составить компанию папа, который не мог выходить по причине недомогания; тогда она обратилась к Пьеру и предложила ему взять его с собою; он умолял её избавить его от этого, но она, не знаю почему, и слушать его не захотела. Когда она вышла, он сказал мне:

•„Боже мой, мне непременно велят ехать, — как скучно! Что мне там делать?“

Я. Велят! Это невозможно, тётушка шутит, от вас зависит остаться.

Он. Нет, я очень вижу, что она не шутит. Софья Михайловна, нельзя ли вам ехать?

Я. Это очень покойно, Пётр Григорьевич! Я за вас должна ехать скучать, а вы останетесь?

Он. Нет, я бы тогда не остался.•

Однако он поехал, так как тётушка и слушать не хотела его просьб. Я же оставалась без него с 4 часов пополудни до 9 часов вечера. Как длинно показалось мне время! Представь себе, что я имела слабость расплакаться от этой разлуки на несколько часов. Наконец он вернулся, мы провели остаток вечера вместе очень приятно, я ушла позже обыкновенного, не могла заснуть до 4 часов утра; я была в восторженном настроении, в упоении; я видела во сне Пьера и проснулась ещё более безумно влюблённою в него. Это было 17 августа, в воскресенье, — чудесный день. Мы отправились втроём на прогулку, ещё более продолжительную, чем первая, — мы сделали восемь вёрст, — так что у него было время, чтобы сделать мне полупризнание в своей любви, — а полупризнания ещё более приятны, чем полные… Однако я сделала вид, что не поняла его. Он говорил мне в тот день множество стихов, я помогала ему, когда он что-либо забывал; произнеся:

Непостижимой, чудной силой Я вся к тебе привлечена [329] .

Я едва не сделала величайшего неблагоразумия; если бы я не вышла из рассеянности и сказала бы то, что думала в тот момент, я погибла бы, — вот что это было:

Люблю тебя, Каховский милый, Душа тобой упоена…

К счастию, я выговорила „пленник“; но, как сказала мне потом Катерина Петровна, я произнесла эти слова с такою выразительностью (чего я сама не заметила), что я не удивляюсь тому, что он тотчас ответил с сияющим видом и радостным голосом:

Надежда, ты моя богиня, Надежда, луч души моей!

Затем он начал говорить о чувствах, но, видя, что я боюсь этого разговора, искусно перевёл его на другой предмет, потом спросил, что я думаю о молодой особе, которая отдаёт свою руку мужчине, которого она не знает. Я ответила ему, что такая особа достойна презрения. „Но как же она может узнать его, — сказал он, — если она избегает случаев говорить с ним серьёзно, узнать образ его мыслей, его чувства? Ибо в обществе она услышит от него лишь избитые фразы, по которым она не сможет судить о нём; между тем если бы, отбросив в сторону чрезмерную женскую осмотрительность, она позволила ему беседовать почаще с собою без свидетелей, она могла бы узнать его в несколько дней“. Я нашла, что он прав, и созналась ему в этом. Затем он сказал, что презирает людей, которые обращаются сперва к родителям, а потом уже к девушке; таким образом они могут насильственно повлиять на её склонность, а это — возмутительно. На это я сказала, что в отношении себя я никогда не боюсь быть принуждённой, что отец мой — человек слишком умный.

— Но, — сказал он, — если вы полюбите кого-либо, кто не совсем ему по душе, — согласился ли бы он на наш брак?

— Не знаю ничего, — ответила я ему.

— Если бы у вашего дяди была дочь, — сказал он, — я уверен, что он не воспротивился бы её счастию.

Я сделала обиженный вид и сказала ему, что отец мой только и думает об моём счастии, но что он… (я не знала, что сказать).

Он прервал меня:

•— Но его труднее уломать?

Я. Это правда.

Он. Однако же, если захотите, верно уломаете?•

Он сказал мне затем, что знает тысячу подобных примеров, и что если дочь пожелает, она сможет уломать и самого сурового отца. Увы! он не знает моего отца, он не знает, до какой степени он твёрд в своих мнениях! Я видела, что всё это клонилось к тому, чтобы подготовить меня к признанию к любви. Я ещё раз прибегла к Катерине Петровне, которая пришла мне на помощь, — однако он нашёл способ сказать мне ещё тысячу вещей, которых я не буду тебе повторять, так как их чересчур много, но которые мне хорошо показали, что вскоре в Крашневе произойдёт некое событие.

На другой день, 18 августа, папа предложил совершить утром прогулку верхом. Кавалькада состояла из Катерины Петровны, папa, Пьера, меня и двух конюхов. Я была вне себя от радости. Пьер ехал около меня, а папа — около Катерины Петровны, болтая с нею и, казалось, нисколько не думая о том, что делается позади его. Мы часто пускали лошадей вскачь, чтобы не вызвать его подозрений, но зато мы часто пропускали их вперёд и сами ехали шагом. У него поэтому было время, чтобы поговорить со мною так, как ему хотелось. Он сказал мне:

•„Когда же вы мне скажете, отчего Катерина Петровна зла?“

Я. Не теперь, а может быть и совсем нельзя будет вам сказать этого.

Он. Что же надобно сделать, чтоб вы могли мне это сказать?• (по этим словам я поняла, что он знал, о чём шла речь).

Я. И того не могу сказать вам.

Он. Не терзайте, скажите, ради бога, я несчастлив, меня это мучает; по крайней мере скажите, до кого это касается?

Я. До меня.

Он. Только?

Я. Только!

Он. По истине?

Я. Не приставайте, я когда-нибудь вам это скажу.

Он. Может быть, вы долго заставите ждать меня!

Я. Нет, мы скоро едем, а вы непременно будете это знать через несколько дней; я вам обещала сказать и не хочу уехать, не сдержавши слова.• (Я была уверена, что скоро всё кончится и я буду иметь возможность сказать то, что ему так нетерпеливо хотелось знать.)

Он. И мне нужно вам что-то сказать, только не при всех.

Я. Я не так любопытна, как вы, не желаю знать ваших тайн.

Он. Но мне непременно нужно, чтобы вы знали.

Я. Я не хочу слышать их.

Он. Вы не хотите — это другое дело.•

С этими словами он пришпорил лошадь и подъехал к моему отцу; однако его недовольство длилось недолго, — он скоро вернулся, я немного упрекнула его за вспыльчивость, он попросил у меня прощения и не решился говорить мне про свои тайны. Он сказал мне только:

— •Бог с вами! Вы хотите мучить меня, не хотите пожалеть меня, бог с вами!•

В тот же день, 18 августа, день навсегда памятный, я пошла после обеда в сад погулять: Катерина Петровна не могла сопровождать меня, будучи занята, — поэтому я шла одна. Вдруг я встречаю Пьера, — мы продолжаем прогулку вместе. Я старалась поскорее вернуться домой, но так как сад огромен, — он успел сказать мне многое, прежде чем мы пришли. Когда мы были уже около дома, он упросил меня сделать ещё один круг, — я не могла отказать ему в этом, однако сказала, что нахожу неудобным быть с ним наедине (т. е. заставила его понять это), но он ответил, что, шутки в сторону, у него есть нечто сказать мне и что он заклинает меня его выслушать. Я позволила ему говорить. Однако он не знал, как начать.

•— Я бы много дал, чтобы быть смелее, Софья Михайловна! Что я скажу вам? Вы так строги; несколько раз я собирался сказать вам, что чувствую, но вы одним словом заставляли меня молчать. Вы, верно, меня понимаете…

Я. Нет, я вас не понимаю.

Он. Потому что не хотите понимать; я не могу говорить яснее, — есть чувства, которых нельзя выразить, Софья Михайловна! Я все эти дни между страхом и надеждой, не мучьте меня более, я… Боже мой! Я… люблю вас, скажите, любим ли я? Не опасайтесь меня, говорите со мной откровенно, как с другом.

Я. К чему это всё, Пётр Григорьевич? Мы скоро едем.

Он. Нет, вы не уедете, неужели вы почитаете меня бесчестным?

Я. Признаюсь, не смею верить вам; часто молодые люди говорят всё то, что вы мне теперь сказали, не имея другой цели, как посмеяться и после рассказать всем.

Он. Вы меня убиваете! Ради бога, скажите, что вы чувствуете, будьте уверены во мне.

Я. Пётр Григорьевич! Вы довольно благоразумны. Если бы вы сами не заметили, что я чувствую, то не решились бы сказать мне, что вы мне сказали.

Он. Но я, может быть, обманываюсь.

Я. Нет.

Он. Дайте ручку!!!•

Ты можешь понять моё смущение! По счастию, на мне была шляпа, которая скрывала то краску, то бледность на моём лице. Я протянула Пьеру свою дрожащую руку, он прижал её к своим губам и покрыл её радостными слезами; я сама плакала, но от волнения. После нескольких мгновений молчания он сказал мне:

•— Что нам теперь делать? Думаете ли вы, что вас отдадут за меня?

Я. Мне кажется, что отец мой вас очень любит.

Он. Но я не богат, не знатен.

Я. Это ничего не значит.

Он. Как я буду говорить с ним? Как начать? Дайте совет!

Я. Советую вам прежде всего поговорить с дядюшкой, а я всё скажу тётушке.

Он. Ради бога, не откладывайте, говорите сегодня!

Я. Хорошо, только оставьте меня, — нас могут встретить.

Он. Не могу, как я покажусь туда? Я лучше пройду прежде к себе.

Я. Куда хотите, только в другую сторону, нежели я! Поберегите меня, подите скорей!

Он. Дайте ручку в последний раз! Скажите, об том ли шутила с вами Катерина Петровна?

Я. Об том. Боже мой, уйдёте ли вы?!•

Он не выпускал моей руки, которую держал крепко. Я могла бы тогда применить к себе самой те стихи, которые я слышала от него так часто [330] .

•Бледна, как тень, она дрожала; В руках любовника лежала Её холодная рука…•

Наконец мы расстались. Я вижу отсюда выражение твоего лица, когда ты читаешь рассказ о моих похождениях. Да! брани меня, дорогой друг, — я того заслуживаю, но в то же время и пожалей хоть немножко твою бедную Соню. Я пришла к тётушке совершенно расстроенная, дрожащая. Я рассказала ей всё, — она меня утешила и побежала тотчас говорить с дядюшкой, потом послала искать Пьера, потом снова побежала к дядюшке, потом ко мне. В ожидании я заперлась в её кабинете, не смея пошевельнуться и ожидая решения моей участи. Тётушка пришла мне сказать, что она не думает, чтобы это могло устроиться, что дядюшка рассердился, что всё это произошло у него, потому что папа может подумать, что это он всё устроил. Он сказал мне, однако, что поговорит с моим отцом и постарается сделать это так, чтобы никого не поставить в неловкое положение, и что отказ будет сделан в мягкой форме.

— Отказ? — сказала я.

— Да, — ответили дядя и тётя. — Папa никогда не согласится на ваш брак; это человек для тебя неподходящий, — горячая голова, которая не сумеет сделать тебя счастливой. И я бы тебе посоветовал самой отказать ему.

— Нет, — сказала я, — я не могу говорить против своего сердца, — к тому же он уже знает мои чувства.

— Пусть это тебя не стесняет, — сказала тётя, — я выпутала тебя из дела как только могла лучше, — я сказала своему двоюродному брату, что он не должен принимать в буквальном смысле всё то, что ты ему сказала, потому что ты была так смущена, что не знала, что сказать. Я прибавила, что ты сама мне это говорила. Хорошо ли я сделала?

Я. Нет! Он должен знать, что я люблю его. Может быть, папa согласится на наше счастье. Дядюшка! Ради бога, поговорите с ним!

Он обещал мне постараться получить от папa его согласие, — и мы расстались. Я не могла спать всю ночь. Дядя и тётя также провели её в рассуждениях, — они подготовляли то, что должны были сказать папa. Не могу сказать тебе, что за суматоха была в доме! Наконец в 5 часов утра, 19-го, дядюшка отправился к папa, и едва начал он говорить ему — с величайшею осторожностью, — как папa вскричал: „Они убьют меня!“ — и тут сделались с ним его спазмы, продолжавшиеся два часа, — после чего он заснул. Тогда Пьеру объявили о том, что произошло, затем услали его и позвали меня. Я плакала, просила, — меня бранили, говорили, что я убью отца. Дядюшка ужасно разгорячился, наговорил мне самых жёстких вещей. Я рыдала, тётушка также плакала… Наконец дядюшка успокоился, даже попросил у меня прощения, раскаявшись в том, что оскорбил меня, и обещал ещё поговорить с моим отцом. Последний проснулся, меня отослали прочь, спросили его решительного мнения, он произнёс страшное „нет“ и умолял тётю и дядю не говорить мне, что он знает о том, что произошло, — чтобы ему не нужно было говорить со мною, — „ибо, — сказал он, — об этом я не знаю, что говорить ей. Я предпочитаю сделать вид, что ничего не знаю: и она и я будем от этого только спокойнее“.

После этого разговора меня позвали и сделали наставление о той невинной роли, которую я должна была разыгрывать перед отцом; это привело меня в отчаяние, так как я не смела уже умолять его согласиться на моё счастие, — •не к чему придраться.• Весь день я оставалась с ним, в его комнате, из которой он не хотел выходить под предлогом болезни (но настоящая причина была та, что он не желал видеть Пьера). Он был очень ласков со мною, я же выходила из себя, не имея возможности говорить с ним и побыть хоть одну минуту с Пьером, встречи с которым старались заставить меня избегнуть. Катерина Петровна пришла повидать меня; она сказала, что у неё был разговор с Пьером, что он сказал ей, что на следующий день уезжает, и умолял её передать мне письмо, которое он приготовил. Она этому воспротивилась, но он заклинал её не делать его несчастным и не отказывать ему, тогда она сжалилась надо мною и над ним и передала мне эту драгоценную записку. Вот что в ней было [331] :

•„Ваша репутация, от которой, полагаю, зависит всё счастие жизни нашей, может ли быть недорога мне? Прошу вас, Софья Михайловна, всё сказать Петру Петровичу [332] , вы знаете его, я с ним совершенно искренен. Надобно решиться, чтоб успокоить его, ради Бога решите судьбу мою. От вас всё зависит, говорите с Батюшкой, неужели вы с тем сказали мне люблю, чтоб сделать меня несчастливым? Отвечайте мне прошу вас и не сомневайтесь во мне“.•

Я просила Катерину Петровну сказать ему, что я не могу отвечать ему письмом, но что я не осмелилась говорить с отцом, что же касается дядюшки, то я ему всё сказала, но что он не мог быть мне полезен, несмотря на всё доброе желание, которое при этом проявил. Катерина Петровна сказала мне затем, что она слышала разговор Пьера с моим дядей: он спрашивал, есть ли надежда, а дядя ответил, что нет, и при этом советовал ему уехать и написать моему отцу из Смоленска. Пьер благодарил его за всё, что он для него сделал, и на другой день, 20 августа, рано утром он уехал, причём я не могла проститься с ним… Сердце моё разрывалось, я плакала целый день и до сих пор слёзы мои не иссякают. Я самое несчастное создание в свете, дорогой мой друг! Вот всё, что остаётся мне сказать тебе. Одна добрая Катерина Петровна разделяет мою горесть, — все говорят о посторонних предметах, как будто бы ничего не случилось, стараются забыть об этом и думают, что всё устроили к лучшему, так как никого не перессорили… Они не знают, что я испытываю. Я уверена, что ты меня понимаешь и жалеешь меня, дорогой друг!»

328

*

Амур же, прикорнув на столике к часам, Приставил к стрелке перст,
и стрелка не вертится,
Чтоб двум любовникам часов досадный бой Не вспоминал того, что скоро возвратится Вулкан домой.
(Дмитриев И. И. Полн. собр. стихотворений. Л., 1967. С. 174).

329

Стих из 2-й части «Кавказского пленника», — слова черкешенки пленнику.

330

Из 2-й части «Кавказского пленника».

331

В печати известно только одно письмо Каховского — к Рылееву (Русская старина. 1888. № 12. С. 610); поэтому мы приводим в полной точности это и следующие письма Каховского к С. М. Салтыковой.

332

Пассеку.

2 сентября

Я получила письмо от Саши Копьевой, из которого узнала, что ты выехала 25 июля на почтовых лошадях; ты должна, значит, быть уже в Оренбурге; я не ожидаю известий от тебя, чтобы отправить к тебе моё длинное послание. У меня ещё есть тысяча вещей рассказать тебе. Я получила известие от Пьера, мой друг, — он написал мне через человека, который отвозил его в Смоленск: это старый кучер, человек очень верный, которому к тому же он дал много денег, умоляя его передать письмо Катерине Петровне. Он так и сделал, и добрая Катерина Петровна не побоялась скомпрометировать себя из-за нас в глазах этого человека. Она передала мне письмо, не будучи в состоянии отказать в этом, так как Пьер написал ей очень трогательное умоляющее письмо. Вот содержание его письма ко мне:

•Употреблял все способы пробыть в Крашневе, чтобы ещё видеть вас, но всё напрасно; читал записку вашего Батюшки к Петру Петр.: он жесток против меня. Говорили ли вы с ним? Бога ради скажите, что он сказал вам? Есть ли какая надежда, что должен делать я? Отвечайте, заклинаю вас! Можете ли опасаться меня, я дышу вами, не могу выразить, что чувствую, как терзаюсь, расставшись с вами, и так неожиданно. Ехать ли мне в Петербург? Писать ли к брату вашему, просить ли его, чтоб он помог нам? Неужели всё погибло для меня? Вы ещё можете быть счастливы, но я, — где найду ту точку земли, где бы мог забыть, не любить вас? Её нет для меня во вселенной, верьте, бури глас не в силах выразить мук моих. Софья Михайл.! Я не казался против вас иначе, как я есть, вы должны знать меня, я уверен в вас, вы не захотите играть мною, я много уважаю вас, чтоб мог это думать. Пишите ко мне, скажите, как, на кого писать мне к вам в Петерб.: дайте совет мне, что должен я предпринять? От вас всё зависит, вы можете убедить вашего батюшку. Скажите, могу ли положиться на вашу девушку, могу ли отдать ей к вам письмо в Смоленске? Прощайте, друг, бог, жизнь моя, если любите меня, пишите всё, всё, что произошло без меня, что говорил с вами П. П., Наталья Ивановна. Катер. Петр. перешлёт или передаст мне письмо ваше, отвечайте скорей, молчание ваше убьёт меня.

Прощайте, и за пределом гроба, если не умирает душа, я ваш… 21 августа.•

Я не могла ответить на это письмо, так как человек, который привёз его, вскоре снова уехал в Смоленск с поручением, данным ему дядей, и возвратился 26 августа, причём я получила ещё следующее письмо:

•К чему могу приписать молчание ваше, несравненная Софья Мих.! можно ли тому не верить, кого любишь? Я болен, скажите, если вы шутили надо мной? Мне легче будет прервать несносную нить жизни: заклинаю вас счастием, всем вам священным! отвечайте! Что делается в душе моей, я не умею сказать, докончите всё, дайте вдруг удар, смерть без вас мне благо, она прекратит мои страдания. Простите, если я вас оскорбляю. Ваше молчание остановит биение моего сердца, по крайней мере тогда всё узнаете, сколько я любил вас. От вас всё зависит, могу ли верить, чтобы вы не могли убедить вашего батюшку? Самого Бога ради отвечайте. 25 августа.•

В тот день, как я получила это письмо, у нас было много народу по случаю дня именин тётушки [333] ; посуди же о страданиях, которые я испытывала, вынужденная быть любезной со всеми, нося смерть в душе! Я решила написать Пьеру, — мне было чересчур жаль его, — но не могла этого сделать, так как человек, на которого я могла рассчитывать, не был более ни разу послан в Смоленск.

Моё единственное утешение теперь — это говорить о Пьере с Катериной Петровной, ходить с нею гулять туда, где мы были вместе с ним; наиболее часто я хожу в сад, в аллею из дерновых деревьев, которая очень мне дорога, так как именно там он сказал мне, что любит меня. К довершению несчастия, мы вскоре уезжаем отсюда, и я буду за 800 вёрст от Пьера, от милого Крашнева… Вот когда я почувствую себя одинокой! Ах, зачем ты уехала! Если бы мне хоть в Смоленске повидать его! Он знает, где мы остановимся, знает, что мы останемся там два дня; может быть, он пройдёт перед домом, даст Нениле письмо для меня… Нет, он не должен думать, что я играла с ним, раз я не написала ему даже после последнего письма его: он не знает причин, которые помешали мне сделать это. Всё это убивает меня. Саша, пожалей меня, милый друг, как я несчастна!

333

Т. е. 26 августа.

Письмо это оставалось неотправленным целую неделю, и лишь в следующий вторник Софья Михайловна сделала новую приписку к письму далёкой подруге, всё ещё жалуясь ей на своё тяжёлое душевное состояние:

9 сентября, вторник

•Саша, друг мой, сейчас получила я письмо твоё из Оренбурга, бедная моя Саша, как мне тебя жалко, твоё письмо разрывает мне душу. Дай Бог, чтоб дядиньке легче было. Извини, мой друг, я тебе писала много вздору, тебе теперь не до того, чтоб читать мои глупости. Ах, как ты меня перепугала, что же ты мне об маминьке не слова не пишешь? Я это письмо пошлю к тебе из Петербурга, мы едем завтра, пробудем, я думаю, два дня в Смоленске, а к семнадцатому будем в Петербурге; как приеду, так пошлю тебе письмо, а теперь невозможно: признаюсь, очень страшно вручить такой большой пакет дядиньке, хотя он не имеет привычки распечатывать писем, но в теперешних обстоятельствах надобно быть осторожнее.

Друг мой, пиши ко мне скорее, ради Бога, скажи, легче ли дядиньке, я ужасно беспокоюсь. Душечка, прости меня, что такое длинное и неинтересное для тебя письмо тебе присылаю. Прощай, друг, будь покойна, прошу Бога от всего сердца, чтоб он пособил тебе. Как ты добра, что в таких хлопотах и в горести вспомнила обо мне и написала хотя несколько строк.

Прощай, обнимаю тебя и с нетерпением ожидаю от тебя известий. Дай Бог, чтобы они были хороши.

Твоя до гроба Соня.•

VI

Накануне дня своих именин С. М. Салтыкова с отцом и горничною девушкою была уже в Петербурге.

К оренбургской своей подруге С. М. Салтыкова собралась написать лишь через две недели после возвращения, — а именно 2 октября. Высказывая благодарность А. Н. Семёновой за её письмо от 2 сентября, пересланное к ней из Крашнева П. П. Пассеком, Софья Михайловна писала:

«Я уже послала тебе отсюда огромное письмо, написанное в Крашневе; думаю, что оно теперь дошло до тебя, и я жду на него твоего ответа с большим нетерпением; я сгораю от желания знать, что ты думаешь о том, что произошло со мною, и ожидаю некоторых упрёков с твоей стороны: я их заслужила, сознаюсь в этом, однако уверена, что ты принимаешь участие в моём горе, — и это очень для меня утешительно». По поводу болезни дяди своей подруги она пишет ей: «Впрочем, я очень довольна, что ты немного поуспокоилась, — продолжай быть спокойной, если можешь, — ибо какая польза приходить в отчаяние? Следует покоряться всему, что с нами случается, — так, по крайней мере, говорят философы; я нахожу, что они правы, и очень хотела бы следовать их советам, но бывают минуты, что я их совершенно забываю, — думая о Пьере и о той горести, которую я испытываю оттого, что я вдали от него. Не могу сказать тебе, мой друг, как ненавистен мне Петербург! Мы здесь с 16 сентября, и я до сих пор ещё не могу привыкнуть к шуму, пошлым разговорам, к людям, которые так отличны от тех, что были в Крашневе, и которых я должна видеть и слышать ежедневно; я полюбила деревенскую жизнь, жизнь в столице, по-моему, несносна, и мне трудно будет к ней привыкнуть. Я чувствую себя очень несчастной, — особенно когда подумаю о расстоянии, отделяющем меня от существа, которое я люблю больше всего на свете. Также сожалею о разлуке с дядей и тётей, я чрезвычайно привязалась к ним. Бог знает когда я снова увижусь с ними! Но ты, может быть, хочешь знать, что случилось со мной с тех пор, что я не писала тебе, — так вот в подробностях продолжение моей грустной истории.

Мы выехали из Крашнева 10 сентября, после обеда; дядя и тётя провожали нас; печаль и слёзы Катерины Петровны раздирали мне сердце; я не могла без слёз покинуть её, кроме того, я расставалась, быть может навсегда, с этими местами, ставшими для меня столь дорогими, — особенно с той поры, что в них жил Пьер. Проехав 25 вёрст от Крашнева, мы остановились на ночлег; а на следующее утро снова пустились в путь и вечером были в Смоленске. Надежда увидеться там с Пьером воодушевила меня; я перестала плакать, рассчитывая на то, что он, конечно, пройдёт перед нашими окнами, так как он знал, где мы остановимся; но каково было моё удивление, когда, по приезде, я узнала, что вместо двух дней, которые мы должны были оставаться в Смоленске, мы выезжаем на следующий день рано утром! К довершению несчастия, дом, где мы находились, выходил окнами во двор, и дядя, для большей осторожности, велел закрыть въездные ворота. Нет, Саша, не могу выразить тебе, что я тогда почувствовала, — это были адские мучения, как ты легко можешь себе представить, поставив себя на моё место. В тот же вечер мы пошли к Лизе Храповицкой, ангельская доброта которой тебе известна: у неё прирождённое благородство чувств и возвышенная душа, — совершенно отличная от чувств и души остальных членов её семейства; отец мой, вообще довольно разборчивый, всегда нежно любил её. Она увела меня в другую комнату, пока отец разговаривал с её мужем, и стала задавать мне вопросы о Пьере. Она ничего не знала, но кое-что подозревала, так как, по её словам, с того времени, как Пьер столь внезапно покинул Крашнево, где он предполагал остаться довольно долго, — он стал навещать её гораздо чаще, даже почти ежедневно, и только и делал, что говорил обо мне, причём был поразительно грустен. Тогда я со слезами бросилась в её объятия и рассказала всё, что у нас произошло. Она была тронута до слёз моим горем и доверием, которое я ей оказала и которое она мне обещала не употребить во зло. Она сказала мне, что теперь больше не удивляется вопросам Пьера о том, сколько времени останемся мы в Смоленске, и о точном дне нашего приезда.

— Ах, — сказала она, — как будет он огорчён, узнав, что вы уезжаете так внезапно, — он даже и узнает об этом только после вашего отъезда!

Я просила её сказать ему, что ей всё известно, утешить его, быть его другом, посоветовать ему написать к отцу моему в Петербург письмо, которое могло бы его тронуть. Она пообещала мне всё это, сказав, что Пьер — прекрасный юноша, что она его всегда любила, а теперь будет принимать в нём ещё большее участие. Добрая Лиза заставила меня пообещать, что я ей непременно напишу, и заверила меня, что не замедлит ответить мне и сообщить о разговоре, который она будет иметь с Пьером. Наконец мы расстались и, на следующий день с горестию распрощавшись с тётей и дядей, мы покинули Смоленск. Не стану говорить тебе, что я испытала, — ты можешь себе представить это! 16-го числа, по приезде сюда, я побежала разыскивать Сашу [334] и была очень утешена, увидев её: она тоже несчастна, и мы поплакали вместе. Я провела день своих именин у Полетик [335] ; все тебя приветствуют, особенно же Пётр Иванович, Надинька и Мишель. Последние сообщили мне нечто весьма грустное, — а именно, что причиною, заставившею папa отказать Пьеру, является то, что у него нет ничего; в этом он признался Михаилу Ивановичу, который сказал об этом своему сыну и невестке; они не могли этого выдумать, так как я ничего им не говорила и даже не намекнула. Что касается Петра Ивановича, то я ничего от него не скрываю, и представь, что он непременно хочет говорить с папa и не оставляет мысли быть мне полезным даже в том случае, если его предприятие сразу не удастся. Он хочет представить моему отцу, что он рискует тем, что его дочь зачахнет или что её похитят (он знает, что последнее невозможно, но хочет немножко напугать отца). Я уже писала Лизе и тёте; от последней мы имеем известия: она писала нам, что смертельно скучает и чувствует невыразимую пустоту, так же, как и дядя… Я могу сказать, как некий Марков, в стихах, написанных им на прощание со Смоленском: в начале он говорит, что в детские годы он учился географии •и что он блуждал с указкою по всей обширности света,• а потом прибавляет:

•Смоленск! И ты бывал в уроке. Но я был чужд красам твоим; Не знал, чем можешь ты гордиться, Чему должно в тебе дивиться И кто зовёт тебя своим!..•

В последнем письме своём я забыла сообщить тебе мой адрес… — вот он: на Литейной, в доме Гассе, № 399».

334

Копьеву, приятельницу.

335

Михаила Ивановича, известного секретаря Марии Фёдоровны, с сыном его Михаилом Михайловичем и с первою женою его — Надеждой N., а также брата Михаила Ивановича — дипломата Петра Ивановича (арзамасца).

В следующем письме, уже от 13 октября, Салтыкова всё ещё ждет известий из Смоленска о Каховском и боится этих известий… «Каждый день я поджидаю ответа от Лизы Храповицкой на письмо, которое я ей написала, — хочу его и боюсь: может быть, оно поведает мне, что я больше не любима! Мысль эта заставляет сжиматься моё сердце, но постоянно преследует меня. Дай Бог, чтобы это не было предчувствием».

Между тем пришло письмо от Н. И. Пассек. «Я получила письмо от тётушки, — сообщала Софья Михайловна своей подруге 25 октября, — в котором она убеждает меня забыть Пьера и отнестись с полным доверием к отцу; но ты сама знаешь, легко ли это с ним; к тому же если я стану откровенно говорить с ним о своих чувствах, то ничего хорошего из этого выйти не может. Я солгу, если скажу, что больше не люблю Пьера, и рассержу его, если признаюсь ему, что люблю его больше, чем когда-либо; к тому же он запретил говорить об этом. Между тем он писал тётушке, что недоволен мною, потому что я скрываю от него свои мысли и чувства. Какое противоречие! Но его надо пожалеть, — это в его характере; я уверена, что он от этого сам страдает, создавая себе новые огорчения и прибавляя их в добавление к тем, которые уже имеет. Что делать? В его годы уже не меняются, и мне приходится сообразовать своё поведение с его вкусами и с его характером, но это очень трудно, — в его поступках столько противоречий, что я не знаю, что должна делать, чтобы угодить ему. Он попросил у меня прочесть письмо тётушки — и потом не говорил со мной из-за этого в течение целого дня. Я не думаю, чтобы таким способом можно было приобрести моё доверие. К увеличению моих горестей, Лиза Храповицкая не подаёт признака жизни; не знаю, что и думать о её молчании, но я очень склонна истолковать его в неблагоприятную сторону. Мне сдаётся, что Пьер изменил мне, что она не хочет огорчать меня этим сообщением и в то же время совестится обманывать меня на этот счёт. Но она причиняет мне ещё больше огорчений, оставляя меня в неизвестности; я бы предпочла, чтобы она поскорее сказала мне то, что я подозреваю…»

Через неделю, отвечая на письмо А. Н. Семёновой, Софья Михайловна писала ей (2 ноября): «Упрёки, которые ты мне делаешь, в высшей степени справедливы; я ожидала их от тебя и чувствительно тронута участием, которое ты принимаешь в том, что у меня происходит; но разреши мне сделать тебе одно возражение: как можешь ты сравнивать мою теперешнюю историю с историей с Гурьевым? [336] Какая разница между Пьером и им! Помня всё, что произошло у меня с тем, я люблю Пьера всё больше и больше, так как вижу, что он неизмеримо выше того негодника благородством чувств и красотою души, которая так чиста, что можно видеть всё, что в ней происходит. Я узнала ужасные вещи про Гурьева в последнее время: представь себе, что, не говоря о его дурной нравственности, у него есть ещё страшные пороки: он занимается шпионством, он даже предал одного своего друга, который и пострадал через него невинно. Как я благодарна небу, что оно избавило меня от несчастия сделаться его женой! Тебе не нужно, дорогой друг, советовать мне не быть слабой в третий раз: я думаю, что если даже я забуду Пьера, то никогда никого не полюблю. Быв несчастливой в своих привязанностях дважды, уже на всю остальную жизнь охладеваешь: чувствительность притупляется, её заменяет безразличие. Мне бы очень хотелось, чтобы ты познакомилась с Жемчужниковым, — продолжает она, — чтобы узнать, каков он; не знаю, говорила ли я тебе о его лаконизме, — у меня с некоторого времени стала довольно дурная память, я забываю всё, что пишу тебе, так что мне думается, что я часто повторяю одно и то же. Во всяком случае, дам тебе о нём понятие. Уже давно тому назад Пьер писал ему, — и… •ах, извини, Саша! Я это тебе рассказывала, теперь я вспомнила! Какая я дура!»•

336

Из вышеприведённого (с. 172 [Ориентир: ссылка на прим. [314]. — Прим. lenok555]) отрывка письма от 30 июня 1824 г. видно, что прежнего поклонника Салтыковой звали Константином, а здесь он назван по фамилии — Гурьевым. Не был ли это тот лицейский товарищ Пушкина Константин Гурьев, крестник вел. кн. Константина Павловича, который в сентябре 1813 г. за «греческие вкусы» был приговорён к наказанию розгами, но, не пожелав подвергнуться наказанию, был предназначен к исключению, причём только по усиленной просьбе матери разрешено было «возвратить его родителям» (Рассказы о Пушкине, записанные П. И. Бартеневым / Под ред. М. А. Цявловского. М., 1925. С. 24, 70) Он потом служил по дипломатической части. [Возврат к примечанию[343]]

Прошло ещё две недели… Приезд брата 4 ноября и страшное петербургское наводнение 7 ноября, естественно, отвлекли внимание Софьи Михайловны от предмета её постоянных размышлений; сам Каховский не подавал о себе известий, со стороны их тоже не было; тем не менее и в письме, которое Салтыкова посвятила подробному описанию наводнения (от 16 ноября), она вернулась к беседе о своём романе, который пока ещё не был изжит, несмотря ни на разлуку, ни на воздействие отца, тётки и дяди и, по-видимому, далёкой подруги. «Ты напрасно думаешь, — говорит ей Салтыкова, — что я хотела бы искусать тебя за то, что и как ты думаешь о моих крашневских похождениях: я ожидала суждений, которые ты выскажешь по этому делу; впрочем, я вовсе не утверждаю, что любовь моя будет продолжаться вечно: как и ты, я думаю, что разлука — хорошее лекарство, которое, надеюсь, принесёт и мне пользу; но также полагаю, что только разлука и время могут излечить страсть, так как все усилия, которые делаешь сама для того, чтобы забыть любимого человека, почти всегда бесполезны. Как Жуковский, я говорю:

•Все поневоле улетаем К мечте своей, Твердя: „забудь“, — напоминаем Душе об ней.• [337]

Ты по опыту должна знать, что я права. Не правда ли?.. Всё спит в доме, — кончает она своё письмо, — я также сейчас брошусь в постель, повторяя за Пушкиным:

•Морфей, до утра дай отраду Моей мучительной любви, Приди, задуй мою лампаду, Мои мечты благослови! Сокрой от памяти унылой Разлуки страшной приговор

337

* Из баллады «Алина и Альсим» (1814).

и проч. и проч.»•

14 декабря 1824 г., — в тот самый день, который, ровно через год, стал днём гибели Каховского и его друзей, мечтавших, по выражению поэта, написать свои имена «на обломках самовластья», — Салтыкова снова возвращается к обычной для неё теме беседы с подругой. Последняя в это время также переживала какой-то душевный кризис, — по-видимому, это была пора каких-то семейных неладов и в то же время эпоха начала её романа с Григорием Силычем Карелиным, молодым, впоследствии весьма известным натуралистом, проживавшим тогда в ссылке в Оренбурге и ставшим вскоре мужем А. Н. Семёновой. Говоря с нею о её душевных переживаниях, Салтыкова писала: «Молю Бога, чтобы он дал тебе силы и желание оставаться в том же хорошем душевном настроении; несомненно, что тогда ты не будешь нуждаться ни в каком земном утешении, и всё, что я могу сказать тебе, — это что живейшим образом сочувствую тебе в угнетающих тебя огорчениях и заклинаю тебя сделать всё, что в твоих силах, чтобы сохранить благочестивые мысли, посланные тебе Богом, несомненно с тем, чтобы облегчить тебе тяжесть твоих страданий. Он был милосерд также и ко мне, видя те ужасные заблуждения, в которые я впала, и ту пропасть, которую сама для себя выкопала. Тебе известно, что в течение пяти месяцев у меня не было ни единой добродетельной или благочестивой мысли, — я думала лишь о тех романических удовольствиях, которые испытывала в Крашневе с Пьером Каховским, а затем — о печали при виде того, как они прошли, подобно сну. Но теперь я о них не сожалею, раскаиваюсь в том, что забывала о Боге в течение столь долгого времени, стараюсь загладить свою вину и не теряю надежды исправиться…»

Таким образом, время брало своё; молодая, романтическая, мистически настроенная девушка, стараясь загасить в себе любовь, постепенно достигала цели и — радовалась тому, что начинала забывать своего героя. «Ты говоришь, — читаем в её письме к подруге от 21 декабря, — что ты смеёшься над влюблёнными и боишься, как бы это не напугало меня настолько, чтобы я не потеряла доверия к тебе. Нет, мой друг, ничто на свете не может помешать мне открывать тебе мою душу, и если бы у меня были для рассказа тебе какие-нибудь любовные истории, я не преминула бы это сделать; но, к счастию, я начинаю терять к ним вкус и молю Бога, чтобы это было уже на всю жизнь. Если я когда-нибудь выйду замуж за кого-нибудь, то не хочу больше, чтобы это случилось „по старости“: я вижу, что все порывы страсти — лишь безрассудство, которое ведёт только к раскаянию и даёт лишь преходящие, а потому и призрачные радости. Думаю, что двух опытов достаточно, чтобы вернуть девушку самой себе. Любовь представляется болезнью неизлечимой только в романах, на самом же деле вовсе не то: только дружба, любовь к Богу, любовь сыновняя и материнская — вот истинные чувства, прочные и к тому же никогда не оставляющие пустоты в нашей душе».

VII

Казалось, что роман Салтыковой и Каховского пришёл к своему естественному, хотя и не столь романтическому, как можно было думать поначалу, окончанию. На деле же оказалось не так… Следующее письмо к Семёновой заключало в себе намёки на некоторую новую симпатию к товарищу брата, молодому офицеру и хорошему музыканту, барону Ф. А. Раллю, появившемуся в гостиной Салтыковых; ему, наряду с другими сообщениями, было уделено много внимания в этом письме от 4 января 1825 г., о Каховском же вовсе не упоминалось ни прямо, ни косвенно. Однако судьбе было угодно, чтобы этот «дерзновенный», уже полузабытый герой ещё раз выступил на сцену, и притом в такой необычайной обстановке и с такими романическими приёмами действий, что молодая, влюблённая в него девушка едва не потеряла голову. Предоставим, как и выше, рассказ ей самой, приведя письмо её к А. Н. Семёновой от 15 января 1825 г.

Поделиться с друзьями: