Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И творческое состояние это, единое, было многообразным. Жару сопутствовал холодок, досаде на неудачу — радость находки.

Он был строг не только к стихам, но и к себе. Порою казалось ему, что вся прошлая жизнь, все, что знал и ценил, — все отошло.

Но все прошло! — остыла в сердце кровь, В их наготе я ныне вижу — И свет, и жизнь, и дружбу, и любовь И мрачный опыт ненавижу. Свою печать утратил резвый нрав, Душа час от часу немеет; В ней чувств уж нет. Так
легкий лист дубрав
В ключах кавказских каменеет.

К теме этой не раз он возвращался. Иногда, томимый внезапно вскипевшею жаждой сесть за стол и писать — в этом было спасение! — он открывал тетрадь, где придется, и быстро набрасывал строки этим необычным для него размером. И снова не получал удовлетворения. Да и не только в стихах он не мирился с таким взглядом на мир. Раевский спрашивал, как судия:

Что составляло твой кумир — Добро иль гул хвалы непрочной?

Это и для самого Пушкина был едва ли не главный вопрос: что же он сделал до сей поры и чем бы по праву мог гордиться? И он, снова с пером в руке, перебирал одно за другим все, о чем писал Раевский, и набрасывал, почти пункт за пунктом, новый стихотворный ответ: «Не тем. горжусь я, мой певец…» Он не гордился и теми своими стихами, где умел привлекать к себе «вниманье сердец», и не голосом грозной сатиры, и даже не тем,

Что непреклонным вдохновеньем, И бурной юностью моей, И страстью воли, и гоненьем Я стал известен меж людей, — Иная, высшая награда Была мне роком суждена…

И он готов уже был излить свои сокровенные думы в прямом ответе Раевскому на его «гул хвалы непрочной» и поделиться предчувствием истинного своего призвания. Высшая эта награда преподносилась ему: говорить за народ, остаться живым для народа, как в преданиях живы остались Орест и Пилад, как жив и сам Овидий Назон.

Но вдруг показалось ему: а что если это всего лишь «Самолюбивых чувств отрада! — Мечтанья суетного сна!» И такие сомнения тут же ложились под перо и… тут же вычеркивались. А между тем дыхание этой предвкушаемой гордости все поднималось из сердечных глубин… Но он не доверял его даже своей тетради. Ведь это надобно было еще заслужить!

Глава шестнадцатая

УТАЕННЫЙ РЕЙС

У Пушкина было время, досуг остаться с собою самим наедине: он опять сидел под арестом!

История эта была глупее и неожиданнее всех других. За столом у наместника появилась новая личность — отставной офицер Рутко" ский, служивший некогда под начальством Инзова. Инзов и теперь намеревался куда-то его пристроить. Пушкина этот надутый и глупый враль весьма раздражал.

Инзов изредка выезжал на охоту с ружьем и собакой. В его отсутствие Пушкина втравили в спор все на ту же тему о крепостном праве. И сам Рутковский, и некий переводчик при управлении, Смирнов, оба подвыпившие, держали себя неприлично и вызывающе. Они подмаргивали друг другу и подхохатывали. При Инзове этот Смирнов был тише воды, ниже травы, теперь же, поощряемый Рутковским, он кипятился вовсю. Александр на него только рукою махал, главные стрелы он направлял на Рутковского.

— Вы сейчас штатский, — спрашивал он его как бы мимоходом, — или опять хотцте надеть военный мундир? Но это все равно, впрочем: и штатские чиновники подлецы, и генералы скоты большею частью.

Все это надо было Рутковскому

принять на себя, по связи с вопросом, к нему обращенным, но и принять как будто бы было нельзя, он не генерал. По штатской, однако же, линии и он, и Смирнов получили полностью.

— Один класс земледельцев почтенный, кто трудится сам на земле. Ну, а господа дворяне… — Красная потная шея Рутковского вызывала в нем тошноту омерзения. — Дворян надобно было всех бы повесить. Да и я… — он несколько даже потянулся через стол, — я бы и сам петли затягивал…

Инзову по возвращении, наверное, обо всем доложили. Когда на другой день, написав с утра самое мирное письмецо брату Левушке, Пушкин пришел к столу, генерал взглянул на него вовсе не ласково. Зато Рутковский цвел и сиял. Из-за сущих пустяков вспыхнула между ними ссора. Это опять грозило домашним арестом, и Пушкин, еще не весьма раздраженный, стал в шутку, как у него это было в обычае, снимать сапог, поглядывая на Инзова и как бы говоря: «Ну вот, я готов, Иван Никитич, отдайте распоряжение!» Инзов был не в духе, пушкинской выходки как бы и не заметил, поднялся, ушел.

— Смотрите, он хочет вас бить! — закричал Смирнов, весь подавшись к Рутковскому. — Глядите, глядите: сапог уже снял!

— А что же, если вам уж так хочется… — И Пушкин, как бы всерьез, поднялся со стула.

Рутковский дико взвизгнул и спрятался за спину Смирнова. Шум дошел и до Инзова, но он сдержался, не вышел.

В тот же день вечером в кишиневских гостиных и клубах рассказывалась новая легенда, что Пушкин, сняв сапог, ударил кого-то подошвой в лицо. «Да ударил-то из-за чего?» — «А опять, верно, за картами!» Другие рассказывали уже просто почти о поножовщине. Но как бы там ни было, у Пушкина был досуг и много времени с собой наедине. Алексеев был в командировке, и Инзов поставил у дверей караул.

Пушкин просидел под арестом пять дней. В тот же день, как Инзой, найдя какое-то местечко Рутковскому, отправил его в Новоселицу, Пушкин немедленно был освобожден, но сам после этого долго у Ивана Никитича не показывался. Пушкин досадовал: посадить надо было не его, а Рутковского!

Те разговоры, которые Пушкин вел за столом у наместника, не были просто вспышкою темперамента. Он много теперь размышлял о русской истории после Петра, и ему захотелось, именно на досуге, записать свои мысли. Несколько дней, уже по снятии караула, который его особенно обидел (это случилось всего второй раз), он почти никуда не выходил.

Второго августа он написал свои заметки по русской истории восемнадцатого века. Он искал характерных черт минувшего столетия, пытаясь тем самым поближе вглядеться в черты нового века, в который он в детстве вступил, как через порог. И насколько был буен на словах за рюмкой вина, настолько суждения здесь были продуманы и облечены в строгую форму. О крепостном праве он писал так: «Одно только страшное потрясение могло бы уничтожить в России закоренелое рабство; нынче же политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян, желание лучшего соединяет все состояния противу общего зла…»

Но русских монархов, «ничтожных наследников северного исполина», он не щадил. «От канцлера до последнего протоколиста все крало и все было продажно. Таким образом, развратная государыня развратила и свое государство». «Екатерина уничтожила пытку, а тайная канцелярия процветала под ее патриархальным правлением; Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространивший первые лучи его, перешел из рук Шешковского (домашний палач кроткой Екатерины) в темницу, где и находился до самой ее смерти. Радищев был сослан в Сибирь; Княжнин умер под розгами, и Фонвизин, которого она боялась, не избегнул бы той же участи, если б не чрезвычайная его известность». Тут Пушкин думал уже о самом себе.

Поделиться с друзьями: