Пушкин в Михайловском
Шрифт:
— Прасковья… Прасковья Александровна… — И он ничего не мог более выговорить, лист выпал из рук.
Прасковья Александровна тотчас подбежала, а через минуту рыдала уже, упав на диван: Сергей Иванович Муравьев-Апостол, за здоровье которого пили еще так недавно, в числе пятерых был повешен. Она откинулась на спинку дивана, прижав руки к глазам, но слезы сочились и между пальцами. Пушкин не видел ее и ничего не видел вокруг. Он большими шагами ходил от угла к углу, как зверь, которого захлопнули в клетке.
Так наступила и эта развязка, томившая ожиданием несколько месяцев. И какая развязка! Рылеев, Пестель, Муравьев-Апостол, Каховский, Бестужев-Рюмин: всех пятерых он знавал! А Пущин? — Смертная казнь и — по смягченью — Сибирь! Кюхельбекер? — Сибирь! И сколько
Первый его пароксизм быстро прошел. Но все ж он собою плохо владел. Он не ждал приговора такого сурового: пятеро были повешены, но скольких схватили за горло, да и только ли этих, не всех ли, кто мыслил и говорил — по своему разумению — на благо страны?
Какая-то новая мысль его обожгла. И быстрым движением он переплел и заломил горячие пальцы: а сам он… сам — отослал… — прошение — императору!
Глава двадцатая «Пророк»
На другом конце России на следующий день, 25-го числа, в том самом Аккермане, где некогда Пушкин беседовал ночью с тенью Овидия, граф Воронцов сидел в своем кабинете и изволил писать Лонгинову:
«Отъезд мой сюда помешал мне отвечать, любезнейший Николай Михайлович, на письмо ваше от 13 числа, коим уведомляете меня о совершившейся казни над преступниками. Нельзя было меньше сделать, и, конечно, те пять из оных, кои жизнию заплатили за ужасные свои намерения и опасность, которой подвергали всю Империю, более всех сего заслуживают. Во всякой другой земле более пяти были бы казнимы смертью. У нас, по странному предрассудку, смертная казнь, формально объявленная, всех пугает и кажется жестокою, тогда, когда беспрестанно на деле секут до смерти кнутом и гонят, также до смерти, сквозь строй; и никто об этом не говорит: умереть же таким образом в тысячу раз хуже, нежели быть повешенным. Впрочем, предрассудок сей в сем случае делает пользу; казнь пяти злодеев, не только совершенно заслуженная, но, можно сказать, не в пропорции с их преступлениями, имеет большое действие на умы, и тем самым цели суда совершенно достигаются!»
«Р. S. За исполнение моей просьбы, в рассуждении статуи молошницы, приношу вам покорнейшую благодарность. Оная послужит новым украшением Александрийского сада».
Пушкин напрасно, сидя в Михайловском, думал, что он был оставлен в покое. Он ошибался: его не забыли. В эти же самые дни в Псковской губернии появилось лицо, прибывшее именно ради него и им лишь одним заинтересованное. Это был «любитель-ботаник» и отчасти даже писатель, очень воспитанный дворянин лет сорока — Александр Карлович Бошняк. Служил он в той самой Коллегии иностранных дел, при которой и Пушкин состоял в свое время. Впрочем, с ним вместе прибыл сюда и фельдъегерь — на случай надобности; он остановился и поджидал на соседней почтовой станции.
Тележка самого ботаника разъезжала меж тем в округе Михайловского по окрестным помещикам, коих он в разговорах выспрашивал, будто бы между прочим, про сочинителя Пушкина. Бошняк не впервые выполнял подобные поручения. Он был уже заслуженным секретным агентом у начальника херсонских военных поселений графа Витта и, без особого шума, как человек отлично воспитанный, проник в свое время в члены Южного тайного общества, где многих и предал. Ему доверяли, и отзыв его имел окончательный вес: так тому и быть, как скажет «ботаник»! Он послан был «для возможно тайного и обстоятельного исследования поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к возбуждению к вольности крестьян», и «в сочинении и пении возмутительных песен».
Александр Карлович Бошняк был человек аккуратный. Каждый раз, выудив какое-либо сведение, он вынимал из футляра очки и все заносил в записную свою книжечку: «Яд, разлитый его сочинениями, показывает, сколь человек, при удобном случае, мог быть опасен», «Пушкин говорун, часто возводящий на себя небылицы», «…так болтлив, что никакая злонамеренная шайка не решится его присвоить». —
И все в этом роде.— Ну, а с крестьянами как?
— Возмутительно! — восклицал уездный судья.
— А все же именно как?
— Сам видел: здоровался за руку!
Смотритель по винной части был возмущен «недержанием монеты», как живописно он выразился.
— Ну, посудите: лошадь напоят, поводят, а он сейчас же — монету! Или же ягод ему поднесут… девчонки, подумайте, маленькие… и опять же — монету! Нет, развращает народ, и притом в самом, так сказать, корне.
«Яд, разливаемый водкой, не меньший есть яд, чем в сочинениях Пушкина», — про себя подумал Бошняк; но в книжечку это не внес. Предводитель дворянства был, со своей стороны, возмущен и железною палкою Пушкина, и пояском, и рубахой, и широкополою соломенной шляпой:
Это есть личное оскорбление каждому порядочному дворянину, и, не будь он опальный, ему надлежало б ответить за это на поле чести!
И все-таки даже и эти представители власти ничего не могли рассказать о «поступках, ко вреду государства устремленных». С другой стороны, сами крестьяне и содержатели постоялых дворов и гостиниц, как сговорившись, начисто отвергали всякую буйную деятельность Михайловского пустынника, относясь о нем только как о веселом и добром господине иль барине.
У Бошняка были, однако же, сведения, что главным источником слухов, докатившихся и до Петербурга, был местный помещик, бывший генерал-майор и былой член Союза благоденствия, Павел Сергеевич Пущин. Приезжий и по должности своей, и по свойственной образованному человеку любознательности многое знал и про многих людей. Так, подъезжая к усадьбе Павла Сергеевича в селе Жадрицах, припомнил он одну забавную историю, происшедшую еще в Кишиневе, где Павел Сергеевич был мастером масонской ложи «Овидий»; туда же был принят и Пушкин (Бошняк знал и это). Двор того дома, где была расположена ложа, выходил прямо на площадь, где всегда толпился народ и особенно много болгар. И вот они видят, что их архимандрита ведут через двор, с завязанными глазами, в подвал. Это был обряд посвящения в масоны, в сообщество которых он вздумал вступить. Но болгары кинулись выручать от разбойников своего архимандрита и устроили великий дебош. Павлу Сергеевичу вся эта история доставила изрядные неприятности… А уж как его Пушкин высмеивал! «Не с того ль и начнем разговор?» — улыбаясь, подумал Бошняк, но начал с другого.
— Граф Ланжерон Александр Федорович, бывший одесский генерал-губернатор-с, вас почитающий другом, шлет вам привет. Когда он узнал, что я еду в ваши края, он обязал меня видеть почтеннейшего Павла Сергеевича. Позвольте представиться…
Павел Сергеевич всегда был толст и неряшлив. В деревне совсем он опустился. Пил квас кувшинами и бил хлопушкою мух.
— Пушкин? — сказал он, когда разговор завязался. — Пушкин — отчаянный малый! Невежа. Даже ни разу не навестил.
— А вы разве с ним были знакомы? — с приятною вкрадчивостью спросил гость.
— Ну, зачем же знаком! Встречались, конечно. Но он ведь масон! А я ни в каких, знаете, тайных там обществах… Я, батюшка, чист, как слеза, а если за что и терпел, то разве по тайным доносам. Терпеть не могу этих доносчиков!
Бошняк улыбнулся.
Доносы, доносчики… это лишь некрасивое слово, но государству необходимы же, так сказать, честные исследователи тайной действительности. Ведь важно уметь проникать в корень вещей, а это наука, почти что ботаника. Я ведь, собственно, всего-навсего простой ботаник-любитель. Так что вы изволили говорить про сочинения Пушкина?
— Я говорил прежде всего о ложных доносах! — обиделся Павел Сергеевич, но вслед за тем сам начал нести про «сочинителя» явную чушь, опираясь в этом вранье на множество сплетен и слухов и прибавляя еще и от себя.
— Воспитанный гость ему не мешал, прерывая хозяина лишь краткими восклицаниями, вроде: «Вот как!», «Скажите на милость!», «Но это же просто чудовищно!» — и тому подобными. Только раз он спросил нечто определенное:
— А вы Висковатова не изволите знать, Степана Ивановича? Тоже пскович и тоже поэт, даже и драматург.