Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пушкин в Михайловском
Шрифт:

— Не ставьте его на одну доску с Пушкиным! Это же человек превосходный! Это ж доверенный мне человек! Да я тому три недели виделся с ним в Петербурге!

Тут мысли и настроения Александра Карловича Бошняка окончательно определились: он имел свое мнение о писателе Висковатове, также тайном агенте полиции, и у него были с ним свои счеты… Теперь ему приоткрывалось, откуда просачивались в Петербург преувеличенные, а то и начисто вымышленные слухи о Пушкине. И, сводя разговор поближе к прощанью, он ласково выговорил:

— Так вот, видите, любопытствую, какая ж у вас собственно флора?

— Флора какая?.. Да вот! — И Павел Сергеевич, стукнув ладонью о стол, придавил ею несколько мух, расположившихся у пятна от сладкого

чая, потом он ладонь приблизил к глазам и закончил с некоторою даже задумчивостью: — Кажется, три. Вот вам и вся наша флора.

— «Ко всему он еще и невежда… и просто мужик!» — с возмущеньем подумал Бошняк, опрятный и чистенький.

И он стал прощаться; по счастию, в мухах рука была левая.

Бошняк хорошо знал Висковатова и знал, как ненавидел тот Пушкина за насмешки его еще в Петербурге. Не жаловал его и сам Александр Карлович: Висковатов к нему всегда относился пренебрежительно и свысока, как «настоящий» писатель. «Подумаешь!»

Перед отъездом сюда Бошняк ознакомился и с подлинным донесением Степана Ивановича относительно Пушкина; он с него снял для себя даже копию:

«Прибывшие на сих днях из Псковской губернии достойные вероятия особы удостоверяют, что известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям титулярный советник Александр Пушкин, по высочайшему в бозе почившего императора Александра Павловича повелению определенный к надзору местного начальства в имении матери его, состоящем Псковской губернии в Опочецком уезде, и ныне при буйном и развратном поведении открыто проповедует безбожие и неповиновение властям, и по получении горестнейшего для всей России известия о кончине государя императора Александра Павловича он, Пушкин, изрыгнул следующие адские слова: „Наконец не стало Тирана, да и оставший род его недолго в живых останется!“ Мысли и дух Пушкина бессмертны; его не станет в сем мире, но дух, им поселенный, навсегда останется, и последствия мыслей его непременно поздно или рано произведут желаемое действие».

«Какой же он дурак! — подумал Бошняк не без удовольствия, еще раз проглядев сей документ. — И как он в конце сам себя топит! Так-то, Степан Иванович, мы еще посчитаемся!»

Однако ж еще оставался игумен. Но он был о Пушкине немногословен и кратко сказал:

— Он ни во что не мешается и живет, как красная девка.

Бошняк против такой характеристики не возражал и, написав донесение, благоприятное Пушкину, отправил фельдъегеря, ждавшего на случай ареста, порожняком в Петербург.

Так отчасти соперничеством между двумя агентами и «научною» добросовестностью одного из них во многом определялась судьба Александра Сергеевича. Впрочем, Бошняк, хорошо различавший тонкий запах различных цветов, ещё у начальства верхним чутьем различил, что ветер, пожалуй, скорее попутный для ссыльного, чем супротивный. Видимо, там размышляли: «Бунт литераторов… но нельзя же совсем, до конца всех истребить… можно попробовать и приручать». И, благословись, он взял эту линию.

Может быть, тем же повеяло духом и на взморье у Риги. Если не привлечен, и если прошение подано, и предстоит коронация, надо так думать, что будут явлены милости. И маркиз Паулуччи писал по инстанции графу Нессельроде:

«Усматривая из представленных ко мне ведомостей о состоящих под надзором полиции, проживающих во вверенных Главному Управлению моему губерниях, что упомянутый Пушкин ведет себя хорошо, я побуждаюсь в уважении приносимого им раскаяния и обязательства никогда не противоречить своими мнениями общепринятому порядку, препроводить при сем означенное прошение с приложениями к вашему сиятельству, полагая мнением не позволять Пушкину выезда за границу и покорнейше Вас, Милостивый государь мой, прося повергнуть оное на всемилостивейшее его императорского величества воззрение и о последующем почтить меня уведомлением Вашим…»

Так и наверху постепенно оформлялось

дальнейшее течение дела, а его направление, видимо, было подсказано еще Карамзиным.

Сам Пушкин ничего решительно об этом ходе событий не знал, как не подозревал и о сгущении вокруг него сыскной атмосферы. Он был потрясен ужасною вестью. Замолкло Тригорское, и мрачно в Михайловском,

Вернулся он поздно, няня спала; нашел ощупью спички и зажег свечу. Все как всегда. Но именно привычная жизнь казалась теперь неестественной, неправдоподобной — на фоне этих вторгшихся в нее и заполнивших все до горизонта чрезвычайных событий: точно так, как в первую минуту неправдоподобными показались сами эти события. Все восприятие жизни перевернулось: все, что было доселе видимо, живо и ощутимо, оказалось как бы на тыловой стороне, а все, что возникло из тьмы, — это и стало теперь настоящей и единственной реальностью. Да, даже привычные, обыденные предметы резали теперь глаз своим несоответствием с новою явью.

И он потушил свечу; ему казалось: так было правдивей, так будет легче.

Но легче не стало. Ночь была долгая. Сон и забвение не приходили. Едва заводил он глаза, ему мерещились виселицы. Большая одинокая муха, забравшаяся под полог, все время садилась ему на лицо, как если бы это было лицо мертвеца. Он сгонял ее, она садилась снова. Наконец он забылся на самое короткое время. Ему грезилось, кажется, как Машенька Осипова дергает нитку, а на стене пляшет тень от вырезанной ею обезьяны. А может быть, это плясала собственная его тень на потолке… на крюке… как сжигал он записки?

Он вдруг пробудился как бы от толчка, и ему показалось, что кто-то — не тень и не во сне — качается уже наяву под пологом в самом верху. Он испугался, но тотчас же все понял. Это было воспоминание раннего детства, землетрясение. Он вспомнил день — серый, осенний. Уже погуляв с няней на воздухе, он лежал в своей детской кроватке, также под пологом. Вверху на веревочке был привязан паяц. Он с ним обычно играл, приподымаясь к нему и раскачивая. И вдруг, так же вот задремав, как сейчас, ощутил он толчок — один и другой. Он открыл глаза и увидел, что паяц сам закачался у него перед глазами. Ему было тогда всего три с половиною года. И теперь было это ощущение где-то прогрохотавшего землетрясения, а образ подвешенного на нитке раскачавшегося шута вызвал в нем содрогание.

Утром сидел он один над тетрадью и упорно чертил один за другим профили, профили… И под пером возникала виселица и фигуры пятерых повешенных. Перо его было немо. Он пробовал что-то сказать, написать, а в голове возникала всего лишь одна короткая строчка: «И я бы мог как шут висеть…» Он писал ее, но онемевшая к буквам рука не могла дописать: «…как шут вис…» — и бросал перо.

Он отходил от стола и глядел в окно. Ничего не развлекало его взора. Он все думал и думал — о них и о себе. «И я бы мог как шут висеть…» Эта строка сидела в мозгу и билась в висках. От нее никуда не уйти. И вообще, кажется, он утратил способность и говорить и писать.

Все же отправился он, почти машинально, в Тригорское. Там тоже был траур.

Пушкин шагал по дороге и думал: что же такое есть милосердие? У него в голове остались слова: «…сообразуясь с Высокомонаршим милосердием…» И что же: не четвертовать, а повесить! О, гнусный убийца!

Он готов был кинуться на горячую землю и зарыдать от злобы и бешенства.

Прасковья Александровна, никогда не курившая, выкурила при нем две пахитоски. Она не спала эту ночь. Разговор с Пушкиным несколько ее облегчил. Она показала ему свой альбом, где Муравьев-Апостол за десять лет перед тем как бы сам предрекал свою гибель. Пушкин припомнил, как тогда, у Олениных, где он познакомился с Анной Петровной, другого Муравьева, семнадцатилетнего юношу, отсылали, как маленького, спать в десять часов. А теперь его отправляли в Сибирь!

Поделиться с друзьями: