Пушкинский дом
Шрифт:
У Ф. Сологуба мы найдем стихи, написанные «раньше» Блока. Но «Процесс» все-таки мощнее «Приглашения на казнь»; но как жаль было бы, если бы Набоков «вовремя прочитал» Кафку и не стал бы браться за «Приглашение»…
Все это автор как бы понимает… От влияний было бы глупо отказываться. Но мне все-таки хочется отвести некоторые упреки в прямых подражаниях, которые автор уже слышал и надеется еще услышать.
Наиболее существенны три: Достоевский, Пруст и Набоков.
Пруста мне легче всего отвести – он не русский, этот упрек меня не волнует. Не исключено, что я попал под его влияние, когда начал роман, когда писал «Фаину» и «Альбину». За год до этого как раз впервые его читал, читал «Любовь Свана», и она мне многое напомнила в самом себе, была узнана, произвела впечатление и т. д. Но еще перед этим чтением я закончил повесть «Сад» (1963), и мне кажется, что в «Фаине» гораздо больше именно этого автовлияния, я все еще не отошел от «Сада». В общем, Пруста я не отрицаю, это меня не волнует.
Сложнее с Достоевским, влияние которого вообще невозможно отрицать. Но тут есть два оттенка. Первый – что он один из самых «незапоминаемых» писателей и поэтому ему трудно было бы непосредственно подражать без перечитывания накануне. Я к тому времени давно его не перечитывал. И второй – что влияние Достоевского – вовсе не обязательно литературное влияние. Он еще не изжит, он встречается
И так было с каждым. Народу было много, большинство просто пило, чокалось, ржало, гуляло по буфету, откровенно забыв о покойном те, кто пытался вправить (из лучших побуждений: как-никак смерть…) застолье в должное русло, исправно покойного поносили. Но – пили и ели. В жизни не представлял себе таких поминок! Зрелище затягивало своею отвратительностью и как-то вязко не отпускало от себя, будто все это должно было еще, сверх всего, чем-то таким кончиться, что лучше бы и уйти вовремя, да никак невозможно. И – разрядилось. И как раз тогда, когда я не выдержал и собрался уходить за мною еще трое…
И тут Верховенский обнаружил пропажу тридцати рублей. Все только этого и ждали – что началось! какая изысканность предложений и предположений… Никому не выходить, всех по очереди обыскать… Все-таки такое оказалось невозможно. Единогласно нашли жертву – ею оказалась самая молоденькая и смазливая (и бедная!) девушка, которую привел Шатов под неизвестной фамилией. Она – отрицать и в слезы. Они (актив, мигом сложившаяся звездочка [26] , пятерка…) – шмонать. Обсудили технику. Удалились, волоча ее за собой. (Сам Шатов с выражением непреклонной образцовости подталкивал ее в спину, назидательно увещевая.) Верховенский в радостном комсомольском возбуждении был впереди и всюду вокруг (он был похож и на более современного вожака – Олега Кошевого [27] ). В общем, ее раздели в специально отведенной комнате – меня там не было, – ничего не нашли. Снова было предложено всех шмонать. Не помню, как я вырвался, унося эту сцену в зубах, трепеща от этого подарочка по линии опыта: уж куда-нибудь у меня эта сценочка войдет, не денется!.. И придумывать ничего не надо… Так целиком и плюхнется в роман, как в болото, разбрызгивая главы… Несколько лет держал я эту главу в запасе, да вот все романа подходящего не писалось… И – не пришлось. Перечитал-таки «Преступление и наказание», дошел до поминок Мармеладова, и глаза на лоб полезли: один к одному! Тоже своего рода аллюзия. Вот и я, описывая наспех этот эпизод, забыл о главном, о виновнике, о смерти, о самом покойнике, как забыли в момент шмона все участники. Это ли не возмездие – такие поминки! И отсюда единственный возможный тост в его пользу: значит, страдал, значит, недаром затвор, значит, светилась в этой черной дыре точечка совести, раз Господь успел покарать при жизни страданием и глумлением на похоронах, пока душа еще видела… Ведь кто ушел, избежав расплаты, на том окончательный крест, у того уже не было души, чтобы карать, того уже просто не бывало на этой земле. А этот Е., может, уже по облачку под ручку с Антон Палычем беседует, а Антон Палыч, так, журит его слегка… Нет, от влияния Достоевского тоже никак не отказаться.
26
Шатов… звездочка… Олег Кошевой… – Перед пионерами (10–14 лет) были еще октябрята (как комсомольцы после пионеров, но до членов партии), кажется, только в яслях еще ничего такого не было. Октябрята носили звездочку с портретом маленького Ленина, и минимальная их группа (из пяти человек) называлась звездочка. (Пионеры носили уже красный галстук и значокккостер, и их минимальная группа называлась уже звено, от семи до десяти человек. Комсомольцы носили значоккфлажок и группировались в ячейки, как будущие коммунисты. Коммунисты носили уже только партийный билет в кармане.
Партийная ячейка, в зависимости от числа членов, могла перерасти в партийную организацию. Но тут уже автор мало сведущ, поскольку ни в чем никогда не состоял.
27
Олег Кошевой (1926–1943) был комсоргом Краснодонской подпольной комсомольской организации «Молодая гвардия», над которой фашистами была учинена жестокая расправа. Об этом написан роман А. Фадеева, входивший в обязательную школьную программу, впоследствии экранизированный. Любопытно, что основных героев там было тоже пять – как в звездочках у октябрят и у террористов в «Бесах». В масштабах красного террора, следует ли считать героев Достоевского октябрятами
или его – пророком?А от Набокова мне и не хочется отказываться. Но, с учетом всего выше и ниже сказанного, как раз и придется: имя я услышал впервые году в 1960-м, а прочитал – в декабре 1970-го. Как я изворачивался десять лет, чтобы не прочесть его, не знаю, – судьба. Плохо ли это, хорошо ли бы было, но «Пушкинского дома» не было бы, прочти я Набокова раньше, а что было бы вместо – ума не приложу. К моменту, когда раскрыл «Дар», роман у меня был дописан на три четверти, а остальное, до конца, – в клочках и набросках. Я прочитал подряд «Дар» и «Приглашение на казнь» – и заткнулся, и еще прошло полгода, прежде чем я оправился, не скажу от впечатления – от удара, и приступил к отделке финала. С этого момента я уже не вправе отрицать не только воздушное влияние, но и прямое, хотя и стремился попасть в колею написанного до обезоружившего меня чтения. Всякую фразу, которая сворачивала к Набокову, я старательно изгонял, кроме двух, которые я оставил специально для упреков, потому что они были уже написаны на тех забежавших вперед клочках… Вот что написал по такому же поводу сам Набоков 25 июня 1959 годав предисловии к английскому переводу «Приглашения на казнь» (1934), вспоминая обстоятельства выхода этой книги по-русски:
«Эмигрантские критики, которых эта вещь весьма озадачила, хоть и понравилась, думали, что различили в ней “кафкианскую” нить, не зная, что я не владел немецким и был полностью несведущ в современной немецкой литературе, и еще не читал ни одного французского или английского перевода сочинений Кафки. Нет сомнения, существуют определенные стилистические связи между этой книгой и, скажем, моими более ранними рассказами (или более поздними…): но их нет между нею и “Замком” или “Процессом”. В моей концепции литературного критицизма нет места категории “духовной близости”, но если бы мне пришлось подыскивать себе родственную душу, то я выбрал бы, конечно, этого великого художника, а не Дж. Орвелла или иного популярного поставщика иллюстрированных идей и публицистической беллетристики. Между прочим, я никогда не мог уразуметь, почему любая моя, без различия, книга пускала критиков в суетливые бега на поиски более или менее прославленных имен для необузданных сравнений. За последние три десятилетия они навешали на меня…»
И далее следует список из двух десятков взаимоисключающих имен, охватывающих пять веков и столько же литератур, включая Чарли Чаплина и героя одного из романов Набокова, писателя по профессии…
Подражая ему (на этот раз в твердой памяти), отношу читателя к коммент. к с. 40, 93, 126.
И еще вот что. Литература есть непрерывный (и не прерванный) процесс. И если какое-то звено скрыто, опущено, как бы выпало, это не значит, что его нет, что цепь прервана, – ибо без него не может быть продолжения. Значит, там мы и стоим, где нам недостает звена. Значит, здесь конец, а не обрыв. Чтобы нанизать на цепь следующее (новое) звено, придется то, упущенное, открыть заново, восстановить, придумать, реконструировать по косточке, как Кювье. Тут повторения и открытие пороха не так страшны, как неизбежны. Набокова не может не быть в русской литературе потому хотя бы, что он – есть. От этого уже не денешься. Его не вычесть, даже если не знать о его существовании. Другое дело, что такого рода палеонтология неизбежно слабее неизвестного оригинала. Набоков есть непрерванная русская литература, как будто ничего не произошло с ней после его отъезда: судьбе пришлось уникально извернуться, чтобы организовать персонально для него феномен внеисторичности. Набоков мог продолжать ту литературу. Такой бы она была, такой бы она стала. Он ее продлил, он ее закрыл. Ту. Но как бы ни была прекрасна та, проза еще будет писаться. Писали же после Золотого века Пушкина, Лермонтова и Гоголя, хуже, но – писали. Отошел и Серебряный, и Бронзовый век.
Но есть еще медный, оловянный, деревянный, картофельный, глиняный, наконец, г… и все это еще будет литература, прежде чем окончательно наступит век синтетический, бесконечный, как вечность.
Как видите, автор относится к собственной работе всерьез. Он полон веры. Ему все еще есть ЧТО ДЕЛАТЬ [28] .
Обрезки
(Приложение к комментарию)
«Есть ЧТО ДЕЛАТЬ…» Легко было сказать. В 78-м автор был моложе, по крайней мере на двенадцать лет. Теперь уже можно то, что тогда было нельзя. Но автор подавляет в себе счастливый вздох освобождения в столь долгожданной им перспективе. Ему как раз и не хочется делать то, что он делал раньше.
28
Например… с. 399… свой 101 %.
101 % есть то минимальное перевыполнение плана, которое уже влечет за собой определенные прибавки к заработной плате. Цифра эта – 101 – так часто мелькает в отчетах, что не может не вызвать подозрений. Один мой приятель слегка погорел на этом деле. В очерке о китобоях (бывших в то, докосмонавтское время в особой моде) он отразил именно этот процент перевыполнения ими плана. Сколько это означало: сто и одного кита или пятьдесят и половину – не знаю, но очерк со скандалом был снят в цензуре, потому что план по китам оказалось возможным лишь выполнить, но никак не перевыполнить, ибо право на это убийство регламентируется неким международным соглашением и никак не может быть перевыполнено. «Им это непонятно – 101 %…»
Таковы и эти последние комментарии. Их теперь 101 %.
Например, продолжать этот роман.
И вдруг именно эта ему предлагается возможность. Отсутствие бумаги, типографические сложности, охрана труда наборщиков – все эти проблемы подступили к автору вплотную. Освобожденный от цензуры текст попадает в технологическую зависимость. Текста нужно то ли кило двести, то ли метр шестьдесят, чтобы ровно уложиться в знаки и листы. То отрежь пять сантиметров, то прибавь пятьдесят граммов. И непременно в конце, где, казалось автору, каждое слово уже набежало, окончательное и одно.
И все-таки (автор – блокадник) лучше добавить, чем убавить.
Вот обрезки 1971 года…
Как бы ни злил этот медлительный роман своею торопливостью, благодаря низкому труду и высокой лени – он трижды начат и один раз кончен. Три раза подкинули, два раза поймали. Упал, упал!
Он написан наспех – за три месяца и семь лет. Три месяца мы писали его, семь лет ждали этих трех месяцев, отыскивали щель в реальности, чтобы материализовать умысел. Это было невозможно. Думаем, что нам это не удалось. Мы развелись с романом – в этом смысле наши отношения с ним закончены. Остается его назвать.
Сначала мы не собирались писать этот роман, а хотели написать большой рассказ под названием «Аут». Он не был, однако, из спортивной жизни: действие его теперь соответствует третьей части романа. Семь лет назад нам нравились очень короткие названия, на три буквы. Такие слова сразу наводили нас на мысль о романе, например: «Тир» (роман) и «Дом» (роман)…
Значит, сначала это был еще не роман, а «Аут».
Потом все поехало в сторону и стало сложнее и классичнее:
«Поступок Левы Одоевцева».