Пустыня внемлет Богу. Роман о пророке Моисее
Шрифт:
Час, когда кусты и травы, мертвые днем, начинают жить заемной жизнью — отражением звезд, луны, их живым, прерывистым, как взволнованное дыхание, светом. С момента, когда он стал писать Книгу, его жизнь, его духовное состояние в корне изменились. Вокруг происходят события, каждое из которых может стать последним в этом великом исходе такой массы людей из рабства на свободу, а у него, Моисея, иные заботы — сила написанного такова, что кажется, всё это написано не им. Но ведь начертания букв, их изгибы, иногда срывы, показывают однозначно — его рука выводила их.
За этим каким-то провалом понимания, грозящим неясностью самого существования, скрывается — так он ощущает — главная тайна жизни,
Но она есть — темная бездна, выносящая из глубин гнездящейся в душе жизни то тяжкую, как камень под сердцем, неудовлетворенность написанным, то преувеличенную радость от того же течения слов.
Являются ли эти провалы и подъемы духа, не имеющие никакой связи с внешними событиями, выражением какой-то тайной и последней истины?
Каким образом все случайное в его жизни, которое могло быть и могло не быть, обретает вечность? Только ли потому, что Он стоит за спиной Моисея, именно — не водит его рукой, не нашептывает, а соприсутствует?
Почему именно в момент великих свершений, на пике всеобщей эйфории к нему, Моисею, приходит ощущение безнадежности!
Вспоминает Моисей Его первые приближения, когда он судорожно хватался за перо, чувствуя, как вся живость наитий, вызывающих сердцебиение, вся пламенная глубина длящегося мига остаются за пределами этих знаков.
Постепенно Моисей привык к этому внезапному Его присутствию: приближение Его опустошает мир, как песчаный смерч выпивает воздух, и нечем дышать, и явление Его ощущается как бездыханность, когда чувствуешь себя воистину как рыба на песке — пуповина с морем прервалась, а к скудости воздуха пустыни еще не привык.
Ощущал ли Авраам нечто подобное?
Какой надо обладать силой духа, чтобы поверить: твои странствия по земле — начертания будущих путей сынов человеческих.
Несомненно, Авраам глубоко прочувствовал то, что не дает покоя Моисею: страдания Его, изверившегося в преданности смертных созданий. Исчерпаны все обеты преданности. Только такое потрясение, как жертвоприношение сына Ицхака, могло вернуть Ему веру.
Вся жизнь Авраама высвечивается связью-противостоянием с сыном. Не таковы отношения Моисея с сыновьями — скорее с народом. Разве в некоторой степени весь этот исход — не акт жертвоприношения?
Точка на горе Мория и точка на горе Синай — равнозначны. Такое родственное наследие, как жертвоприношение Авраама, требует вести себя на соответствующем уровне. Такой всезабвенности веры в мире еще не бывало.
А ведь Аврааму было труднее, чем ему, Моисею.
Авраам не встречался с Ним впрямую.
И, записывая историю жизни Авраама, Моисей знал: с этого момента судить об Аврааме будут по его, Моисея, версии, и потому старался быть кратким: только деяния.
Моисей понимал, что этой краткостью дает невероятный простор будущим толкованиям, а в том, что это бессмертно и сохранится в тысячелетиях, он не сомневался — такова сила этого события на горе Мория, что самого Моисея она не просто опалила — прожгла насквозь. Он испытывал невероятное напряжение, сдерживал себя изо всех сил, чтобы не добавить даже каплю того, что его обуревало, но было все же личным, а не диктуемым Свыше. «И занес нож…»
Показалось, что даже голос Его… дрогнул.
Это запретно, непроизносимо, греховнее всех грехов, которые снедают Моисея, но он не может избавиться от этого и с каждым разом все явственнее убеждается: на всем протяжении Книги от описания Сотворения мира до его, Моисея, появления на свет только в этом единственном месте, кратком, в несколько слов, Его голос дрогнул.
Это говорит о чем-то более
высоком и равновеликом — всей совокупной жестокости жизни и мира.Вздрагивает в испуге Моисей, словно летучая мышь коснулась сзади шеи, ударила в плечо. Господи, это костлявые холодные пальцы Аарона.
Присел на камне напротив. Как он поседел и постарел в этом ветхом одеянии, без роскоши священнических одежд, отец ставших внезапной и нежеланной жертвой сразу двух сыновей, Надава и Авиу, и никакой овен не был подброшен ему, как Аврааму, а вся их вина была в том, что принесли они огонь, который Он не велел им, перестарались — и были сожжены.
Сидят они друг против друга, два брата, втянутые в непосильные для человеческого сердца взаимоотношения с Ним, и Моисей, давно жаждавший этой встречи, пытается неловко выразить соболезнование, и Аарон, гладкоречивый Аарон что-то бормочет в ответ о том, что непонятно, на чем вся эта жизнь держится, почему любят, плодятся, всё это большая и никем не объяснимая загадка, всё это весьма хитроумно устроено, чтобы обеспечить продолжение жизни, а зачем она, случайная и напрасная, не понять, и это бормочет первосвященник Аарон, и слезы стоят в уголках его глаз, так не к месту дрожа и поблескивая в мерцании когда-то любимых Аароном звезд.
— Я никогда не боялся смерти. А с того мига, как ушли мои мальчики, я вообще не знаю, что я делаю на этой земле. Прости меня, тебе трудно это понять. Ты полон жизни: слишком много Он возложил на твои плечи. Пойми, это не просто слова — я ведь люблю тебя, привязан к тебе самой судьбой, потому и страдаю, когда ты проклинаешь этот народ, и вовсе не потому, что он этого недостоин. Просто я не верю, что можно, так жестоко проклиная, не заразиться самим воздухом этих проклятий.
— Прости и ты меня, брат, за то, что любые соболезнующие слова звучат фальшиво. Ты говоришь, я полон жизни. Совсем недавно я молил Его — я жаждал отдать Ему душу, потому что — ты точно сказал — слишком много Он возложил на мои плечи. Но кроме смерти, есть жизнь и — прости за кощунство — радость, и в самые страшные мгновения абсолютного одиночества в пустыне я ощущал ее, как, вероятно, женщина ощущает плод, шевелящийся под сердцем, — будущую Книгу.
Неисчезающая тайна этой радости — за всеми бедами, за всем отчаянием существования — Его скрытое присутствие в каждом знаке этой Книги, и это делает ее неподвластной варварскому беспамятству времени.
— Это будет великая Книга. Но и она как дворец или храм — окнами на кладбище. Правда, покрытое цветущими деревьями, но все же — поле смерти.
Иногда и мне она кажется мертвым собранием знаков, но иногда течение слов, как смерч, заверчивает все живое, стремясь этой силой мироверчения прорваться к истине. Смерч проносится. Все обретает покой. Но опыт жизнепознания внутри смерча не исчезает, дает понять, что ты прикоснулся, пусть на миг, к вечности.
— Излишний восторг нередко принимает равнодушие за вечность.
— Знак, брат мой, знак одолевает равнодушие. Вот «эй», — вихревая память юности врывается в душу Моисея с прикосновением посоха к тускло мерцающему под луной песку, — это вздох Его. Исчезающий и вечный, как вдох и выдох самой Им сотворенной жизни. Вот «йод» — точка, из которой возникает мир.
Равновесие неба и земли в каждой букве — вот залог проникновения в Его сферы. Горизонт — равновесие неба и земли. Почему тебя охватывает волнение, когда глядишь на горизонт? Потому что ты ощущаешь себя весами земли и неба, соучастником их творения, сотворцом. С восхода солнца ты — стрелка Божьих весов, долгая с утра, короткая в полдень и особенно длинная к вечеру, сопротивляющаяся тьме, ибо вечен страх, что утро не наступит.