Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пустыня

Орлова Василина

Шрифт:

— Времени, времени нет, — сетует он себе под нос, идя по улицам, не разбирая дороги.

Я мягко под локоть направляю его то в один, то в другой переулок, а если бы не я, он, кажется, давно бы уже ходил кругами, ничего не замечая вокруг, под одними и теми же знаками кирпича, объезда, вывеской банка, рекламным щитом, который заменяет нам щит варягов.

— А что бы стал делать, будь у тебя время?

— Читать, писать.

— Да? И что писать?

— Есть у меня задумки кучи статей. Да и потом, сюжеты… А вот, кстати, могу тебе рассказать, может, у тебя они лучше получатся. Со всеми деталями, понимаешь…

— Можно пока без деталей.

— Ну вот, короче. Работал у нас на птичьих правах один парень,

молдаванин, двадцати лет. А там стоял в цеху диск такой, большой, — Ванька разводит руками, давая понять размер диска. — Точило. И вот оно вертится, понимаешь ли…

— Что, покалечило? — спрямляю я, уже предчувствуя простой и тупой исход истории.

— Ну, оторвало палец.

Его передернуло, видимо, слишком свежо было.

— Парень туда-сюда, к работодателям тыркнулся, хоть денег, что ль, получить. Так его вывезли на пустырь, изметелили, вышвырнули в Москве. Неделю он ходил тут, без денег, безо всего. Нашел своих, молдаван, скинулись…

— Неужели на киллера? — проявляю я неуместный сарказм.

Ванька посмотрел мне в глаза. Попытка найти оправдание моим неуместным словам была в его взгляде.

Я вздохнула. Ничего нет в этой истории. Надо обладать большим талантом, чтобы написать её, души переворачивая. Обыденность, такое каждый день видим. Почти привыкли.

— И дело тут не в том, что начальник был жирный. Ну действительно, тучный он был, из песни слова не выкинешь, — продолжает Ванька. — И не в том, что машины любил менять, а у него действительно было пять автомобилей, он каждый день в обыкновении на новой приехать, распоряжения отдать и уехать. А в том всё дело, что двадцать человек в цеху, утро, самое начало смены, парня волокут с визгами и бранью за шиворот из цеха, а все стоят. Лапки поджали. Суслики на пригорке. Один, татарин, пробовал заступиться.

— Что он сказал?

— Да что он сказал, он по-русски почти не говорит. Вякнул, типа, не троньте его. И самого тронули. Чтоб не лез. А ведь двадцать человек! Просто наблюдали. Весь цех!

— А ты там был?

Иван закрыл глаза, на секунду споткнувшись. И тихо молвил:

— Был.

Кое-какие слова произнесла я, о том, что иногда нужно уметь быть и наблюдателем, вмешиваться в события впрямую — значит просто получить и на свою долю удар, больше пользы потом рассказать историю.

— Они получают хорошие уроки. Уроки ненависти. — сказал Ванька. Он не слышал меня.

Он говорил о рабочих, о том, что их жизнь несчастна и коротка, и что писать не о чем. Если не об офисах, от которых просто тошнит, то о мире рабочих, а он везде одинаков и очень прост, тянет максимум на рассказ.

— Или вот, я был свидетелем. Стоит на остановке зашмуганная, замызганная проститутка, потасканная до последней степени. И стоит с ней работяга, грязный, старый, пьяный. И, знаешь, я подумал, быть такой шалавой — лучше, нравственнее, что ли, чем такую шалаву снять. Так вот, они себе ссорятся, он костерит её последними словами. Она вопит: «Уйду от тебя!» И так, знаешь, искренне вопит. Я не понял, любит его, что ли. А куда она уйдет? Ну, сунулась в маршрутку. Сидит. А он ей сквозь стекло бутылку показывает, выходи, мол.

— Вышла? — с непонятной тоской спросила я, внезапно ощутив боль или какое-то подобие обиды. За кого? И зачем спросила? Словно от ответа что-то зависело…

— Вышла. — понурил голову Иван.

Мы помолчали, давая горечи этого никому не интересного, мелкого, пакостного события, давно всеми на планете забытого, улечься в нас.

Во весь вечер, что слушала его, я размышляла, почему Ванька, столько грязного и тяжелого понасмотревшийся, все ещё к не привыкнет? Почему всякий раз подобная картина вызывает у него живую боль и возмущение? Какими средствами добивается

он от себя веры в то, что человеческая природа высока, и «предназначение человека» в «осознанном служении общественному благу»?

И снова пришла эсэмэска от бывшего мужа. «Хватит уже тебе дуться. Хочу тебя увидеть». Хватит дуться? Дуться? Хватит уже мне дуться?

Ну неужели же можно настолько плохо понимать, что происходит? Точнее — произошло.

Если бы не читала собственными глазами, то никогда не поверила.

Бедный мой старый дом, как я люблю тебя. Сколько мы прожили в разлуке, ты — зарастая мелочами, вещами и запахами, я — носясь где-то, невесть где, разбивая сердце в кровавые ошметки на пыльных улицах о серые камни, путая имена и лица, влюбляясь в тех, кого уже никогда теперь не вспомню — пустые тени, вырезанные из картона, неброские статисты к неубедительным декорациям. «Не дуйся». Разве так мог бы сказать живой человек, из плоти и крови, после всей той боли, которую он мне причинил? Разве повернулся бы у него язык, пошевелился палец, то есть, набирающий на крохотных кнопочках сотового виртуальное послание? Будь он настоящим, живым и подлинным, а не жалким резонером, в положенный час произносящим полуавтоматические реплики на небрежно подсвеченной сцене?

Я дуюсь? О, нимало!

Сказал Владимир. Владимир, преданный Ольгой — неприязненно сказал Онегину. Он был предан ею, а она даже не поняла. Я с такой обидой всегда думала об этом, а оказывается, обычное дело. Гораздо реже, как видно, предательство совершает человек, который понимает, что он делает. И тогда осознанно, а если осознанно, то и не предательство вовсе — а просто изменилось отношение, и упреки уже смешны. Страшнее предательство именно такое: когда предатель не знает, что он предатель. Ни сном ни духом. Не ведает, что творит.

Как мне отвязаться от бесконечной вереницы замкнутых мыслей?

Нужно отказаться от себя, что маловозможно. То есть, может быть, и возможно — но вряд ли.

Но ты меня ещё не знаешь. Вы ещё не знаете меня. Ты меня не любишь? Что ж, так тебе и надо. Может быть, я упорствую в своём непонимании, нежелании, ты же шлёшь мне посланья — но пойми, они настолько не то, что, честное слово, лучше бы их не было.

Как мы увидимся снова? Ведь не может быть так, чтобы мы не увиделись?

Светлый ликующий гимн, приснившийся в самом детском сне, зазвучит снова, когда ты увидишь меня. Ты почувствуешь дуновение морского ветра, вобравшего в себя тени водорослей, гниющих на берегу, и пузыри высыхающих медуз, и ветер будет резок и свеж. На небесах грянут молниеносные литавры, когда я войду в новую дверь. Ты будешь ошарашен, смят, раздавлен. Я клянусь быть такой красивой, какой никогда не бывала, нельзя оторвать взгляд. Волосы будут волноваться, спадая прихотливыми струями, я буду идти, раздвигая коленями тяжелую легкую ткань моего светлого, как утро, платья, и в душе будет царить абсолютный холод.

Банально, да?

И в глубине меня самой, как в пещере, в дальнем закутке, прежняя всхлипнет и захочет бежать к тебе, отшвыривая тонкими руками большие преграды, и в тот самый момент под бесчеловечную и короткую, как взрыв, девятую симфонию Бетховена я со злорадным внутренним смешком вздерну её на виселице памяти, и она, раньше бывшая просто узницей, погибнет в корчах — прямо у тебя на глазах. Я буду скудно подкармливать её жалобными крошками, чтобы она могла дожить до сего момента, и чтобы ты узнал её во мне, совершенно другой уже женщине, и не понял сразу, что она умерла — я получу огромное наслаждение, убив её в твоем присутствии.

Поделиться с друзьями: