Пустыня
Шрифт:
Она до сих пор испытывает материнскую гордость за тех своих учеников. И внезапно снизила голос, снова засмеялась:
— А ведь не отпускали. На целину? Из университета? На распределении отговаривали меня. А я говорю — ну, дура была, что сказать — «Мне надо ближе к маме, в Удмуртии, она болеет. Я в Казахстан». И комиссия слушает, кивает: Казахстан, Удмуртия — где-то там. Урал… Первая книга со студенческой стипендии — «Воспоминания о Ленине». Вам смешно? По велению сердца купила, да. По молодости…
Нет, нам не было особенно смешно.
— А как в меня десятиклассник влюбился. Я ему сказала: «Витя, если ты не будешь учить литературу, я с тобой
Я слушала рассказ, смотрела на рабочих. Они же слушали так — казённое слово — чистосердечно. Подперев руками головы. Внимание читалось в каждой линии лиц — обветренных, просмоленных, грубо сработанных господом богом. И вот так же, наверно, слушали её ученики. Чудо из будущего — из высокого светлого мира науки и техники, больших цветущих городов, передовой культуры — девушка в светлом плате с пояском, с уложенными волосами, и со всеми своими белыми блузками, босоножками на каблуках, купальниками, столовыми приборами, земляничным мылом… Неподнятая целина.
— Малые народы учились у большого, — подытожила Роза Васильевна.
— Да, было, было… Но и нам — чему поучиться. — сказала Светлана Ивановна. — Вот бишбармак, знаете, как это вкусно. «Надо, — говорят, — есть руками». Я говорю: «Нет». Или — сидеть на полу, скрестив ноги…
Я поймала на рукаве прыгающее насекомое.
— Ой, — взвизгнула Роза, — блоха!
— Ну, блохи, — весело проговорила Светлана Ивановна. — Блохи — они скачут.
— И что?
— Ускачут!
Засмеялись. Рабочие — надсадно, словно забыли, как это делается: один покашливал в кулак, другой глухо перхал, ходили тяжелые плечи. У них на столике, кроме пластиковой маленькой бутылочки «Дюшеса», слегка подпрыгивала пачка папирос «Беломорканал». А больше ничего.
Пошла проводница по вагону, неся на руке металлическую корзинку, наполненную всякими дорожными нехитрыми яствами:
— Сухарики, соки, воды, газ-вода…
— Вот, уже «газ-вода», — сказал Дмитрий, — в Москве такого не услышишь…
В Глазов попала уже зачарованная. Беседа в поезде, как волшебное предисловие к тому, что увидела собственными глазами.
Маленький городок, с широкими, как поле, улицами. Между двумя рядами домов можно было бы легко поместить ещё один. И поместили бы, но строился он по единому плану, давно и для жизни, а не для скученного существования божьих коровок.
Заснеженный. Погода мягкая. Почти тепло. Ощущение, будто приехал в мирный советский город двадцатых, что ли, годов, или тридцатых — были же в те времена относительно спокойные дни. Хотя строили теперешние основные кварталы Глазова военнопленные вообще-то, немцы, так что насчёт двадцатых я фантазирую, конечно.
Или ещё вот чувство — как будто впервые пришла в Университет в свои пятнадцать лет. С надеждами и намерениями.
Как-то так, такие размытые плавают в душе тени. Ностальгия, ей и взяться неоткуда — я ведь не бывала здесь раньше.
Круглые площади, здание кинотеатра, магазинчики и кафе, не похожие на глянцевые московские кофейни, скорее уж — на дударкивский магазин игрушек. Столы с пластиковыми голубыми в царапинах покрытиями, кое-где отколоты краешки, испод проглядывает прессованная мелкая стружка, дээспэ, древесная труха. Железные крашенные белым ширмы, на которых окружности
тоже металлические грубо приварены, для горшков с цветами, горшки, впрочем, отсутствуют. Холодный пол — зернистые каменные плиты. Всё как обычно в таких местах, мы их помним десятками, точнее, они сливаются в одно малоразличимое место. Ещё напоминает детский сад. Неприютно, но удивительно — я опять обнаруживала — мне очень дорого.Дом, где мы жили несколько дней. Хорошие запахи жилья Валентины Николаевны. Стол, который, по преданию, сработал прадед. Старинная, вот уж точно двадцатых, коробка из-под обуви на полке в ванной. А на стене — санки висят, одной деревянной плашечки недостаёт. Верёвки бельевые натянуты, на них сушится всякая мелочь, а за стояк заткнута тряпка из мальчиковых синих физкультурных штанов с вышитыми неистёршимися инициалами, хотя сам обладатель, выросший давно, и думать забыл…
Оленёнок на старом пучеглазом телевизоре, которого мне вежливо настойчиво дарили было — сильно гостье понравился — да я не взяла.
Правильно, слава богу, не надо было брать, и правильно не взяла. Сейчас бы валялся где-нибудь с отбитой в ссоре ногой, или даже пусть не с отбитой, пусть стоял на полке в комнате. Каково мне было б его видеть? Мало в моём жилище вещей, напоминающих, о чём ради душевного здоровья надо забыть поскорее?
Да и всё равно не отсюда он, оленёнок, и нечего ему тут делать, среди гжелевых, дымковских, фарфоровых безделушек, ох и сколько же у меня всякого хлама, бесценных сувениров — бессмысленных осколков памяти.
А так он стоит там, как и стоял, и простоит ещё долго, долго, только я уже точно не увижу — ни теперь, ни потом…
Что такое вспомнить о снежном Глазове, где в ноябре ещё бил почему-то фонтан, побываю ли я там хоть однажды? Ледовый дворец спорта. Рынок. Кинотеатр. Гостиница «Глазов». Вряд ли, ничегошеньки ведь меня с тем городом больше не связывает. И ни тебе горечи, ни обиды, одно сладкое острое сожаление, золотая игра грампроигрывателя в сердце.
Офицер и девушка вечно вальсируют в Киеве… Может быть, под эту самую, настоящую музыку.
В этом зале пустом мы танцуем вдвоём, так скажите хоть сло-во.
Сам не знаю, о чём…
Падуя
Сижу на набережной, на дощатом настиле, море мерно пошумливает, дышит, разбивает волну — замирает, разбивает — замирает…
Мимо меня, параллельно морю, идёт бодрый прямой дед с белой развевающейся бородой и волосами, в бейсболке, тащит какую-то сложную рыболовецкую снасть. Двое пацанов в спортивных костюмах и с бутылками пива, наигранно упругими походками, в чёрных очках, пружинят своей дорогой. Девушки с распущенными волосами, остроносые, с вырезами в кофтах, а поверх кофт кожаные длинные приталенные куртки, золотые цепочки круглятся на шеях, поблескивая.
Мамаша с сумкой и с ребёнком. Мальчишка помогает морю шуметь, орёт ему в паузах: «Э-хе-хе-хе-хей!» — как будто смеётся.
И в облике каждого — неуловимое лишнее или недостающее. В том весь образ Ялты. Дорогого нищего курорта. «Ялтинская ривьера», — вспомнился плакат над вчерашней дорогой.
Хорошо здесь, а надо будет поинтересоваться в Москве, что отсюда исходит? Чехов писал, Горький — понятно. А здесь что родится? На щедрой земле…
Схожу с набережной, бреду по краю, по берегу. Привычка, от которой не могу отказаться даже ради созерцания моря — смотрю под ноги, шагая по камням. Надеюсь, что ли, встретить свой дунайский камешек?..